Страница 93 из 100
— Ух, чего придумал! Вспоминаю с трудом, кто это такой!
Посмотрев ей вслед, Феофан подумал: «Может быть, и так. Только больно вы оба на людях странно равнодушно относитесь друг к другу. Нечто происходит. Может, и не к добру».
Разумеется, разговор Дорифора с Еленой Ольгердовной вышел непростой. Встретились однажды до этого в Кремле, после службы в церкви Иоанна Лествичника, и княгиня кивнула холодно:
— Здравствуй, Феофан Николаич. Говорят, что давно приехал, а не появляешься, не заходишь, дабы рассказать о своём путешествии.
Тот пожал плечами:
— Что ж рассказывать, матушка, голубушка? Всё обыкновенно.
— Так и обыкновенно? Говорят, женился на молодой, младше почти что на сорок лет. И она вроде ждёт от тебя ребёнка. Или врут?
— Нет, не врут. Правда, что женился. Полюбил всем сердцем. И она меня...
Покусав нижнюю губу, женщина спросила:
— Стало быть, других — разлюбил?
Живописец посмотрел себе под ноги:
— Коли я женился, то любить других не имею права.
— И детей своих побочных — в том числе?
Софиан молчал. А литовка упрекнула:
— Мог бы навестить сына. Проявить родительский интерес.
— Постеснялся, матушка.
— Странно это слышать. Раньше был смелее.
— Видно, постарел, одряхлел...
— Ох, не заливай. Всё ещё огурчик. Даже краше прежнего. Видно, молодая жена не даёт скучать?
Он проговорил:
— Коли приглашаешь, зайду.
— Только вот не надо делать одолжений. Сердце не лежит — и не утруждайся.
— Я зайду, зайду. На грядущей неделе.
— На грядущей не надо, ибо князь пока дома. Собирается в Серпухов дней через пятнадцать.
— Хорошо, учту.
Заглянул, как и обещал. Выпил для приличия мёду, поданного в горнице по приказу княгини, и поведал о своих приключениях в городе Дорасе у крымских готов, как спасал Пелагею из рабства. На лице Елены Ольгердовны сохранялось невозмутимое выражение, словно бы её не касались вовсе изменения в судьбе Феофана. Только равнодушно спросила:
— Говорят, красавица, как Царевна-Лебедь?
Грек удостоверил:
— В целом недурна...
Не смогла сдержаться и уколола:
— И рогов не боишься, как бывало от Марьи-новгородки?
— Поздно уж бояться-то. У меня с женой уговор: десять лет живём душа в душу, а потом, как мне стукнет семьдесят, отпущу ея на свободу.
— Это как?
— В монастырь уйду.
— Ты — ив монастырь? Не смеши меня.
— В семьдесят созрею.
— Ты наивный выдумщик, Феофан. Даром, что художник. Вечно в каких-то грёзах. А не видишь тех, кто действительно тебя любит... — Замолчала, поджав губы.
Дорифор сказал:
— Вижу — отчего ж? Но они ведь замужем... что прикажешь делать? Мне на старости лет бегать в полюбовничках? Да ещё, паче чаяния, заслужить немилость от прозревшего князя? Нет, уволь. Больше не могу. Пусть хоть десять лет, но мои.
Собеседница воскликнула тоненько:
— А мои? Взять похоронить себя заживо? До конца дней своих гнить в постылом тереме?
Богомаз не знал, что ответить. Но княгиня и без него одумалась, заключила грустно:
— Извини, ненароком вырвалось. Дети, Васенька — вот моя любовь. Больше мне не нужен никто.
Он спросил:
— Можно на него поглядеть? Я пришёл за сим.
Промокнув слёзы в уголках глаз, Ольгердовна ответила:
— Почему нельзя? Посмотри, не жалко. — Позвонив в колокольчик, приказала няньке привести Васю.
Появившийся мальчик был в коротком кафтанчике и красивых сафьяновых сапожках. Поклонился и сказал, как и подобает:
— Здравия желаю, матушка княгиня.
Тёмно-русые волосы, от поклона свесившиеся на лоб, он заправил за уши лёгким непринуждённым движением кисти. Точно так делал Софиан в детстве. Сердце его кольнуло: «Мой сынок-то! Истинно, что мой!»
Мать задала вопрос:
— Помнишь ли сего друга — Феофана Грека, богомаза вельми искусного? Мы ещё недавно разглядывали его иконы в Серпухове?
Паренёк задумался и проговорил:
— Да, иконы помню, а его самого запамятовал, прости.
— Значит, сызнова можешь познакомиться.
Княжич поклонился:
— Здравствуй, Феофане. Как твои дела?
Дорифор склонился в ответ, приложив руку к сердцу:
— Слава Богу, не жалуюсь.
— Ты и вправду грек?
— Вправду, без вранья. У меня отец грек, матушка из крымских татар.
— А по-русски-то баешь без ошибок.
— Я уж двадцать лет на Руси. Было бы не выучиться грешно.
— Дедушка, поди?
— Да, имею внука Арсения, на два года старше тебя.
— Ты нас познакомишь? Мы могли бы вместе играть.
Бросив быстрый взгляд на княгиню, живописец помотал головой:
— Нет, Василий свет Владимирович, невозможно сие. Мы ведь не князья, даже не боляре. И тебе водиться с нами нелепо.
Мальчик удивился:
— Но ведь маменька, как я погляжу, водится с тобою?
— Оттого что хочет заказать мне иконы.
Паренёк огорчился:
— Жалко, Феофане. У меня друзей настоящих нет. Нас прогуливают с княжичем Васькой Тёмным, токмо он маленький ещё, от горшка два вершка, несмотря на то, что сынок великого князя.
Мать спросила:
— А Савелий Кошкин? Ты же с ним недавно пускал кораблики?
— Глупый он и жадный. Мой кораблик утоп, он мне своего не отдал. Скучно с ним.
Дорифор сказал:
— Летом приходи к нам в Архангельский собор. Я и два других мастера станем его расписывать. Будет любопытно.
У него глаза загорелись радостно:
— Можно будет, маменька?
Та кивнула:
— Дозволяю, сыне. Вместе и заглянем.
— Я безмерно счастлив.
Вскоре княжича увели, а Елена произнесла с улыбкой:
— Ты ему понравился.
— Он мне тоже. Славный мальчуган.
— И Владимир Андреевич выделяет его.
Грек смутился:
— Чем же, интересно?
— Отмечает ум и живой характер. Говорит: «В отца».
Усмехнулся:
— Ну, ему, конечно, виднее...
Расставались сдержанно. Он подумал: «Нет, она хорошая, добрая. И я рад, что расходимся не врагами». А литовка подумала: «Ты напрасно, Феофан, умиротворился. Я таких обид не прощаю. Насолю тебе и твоей жене при малейшей на то возможности». И действительно — крепко насолила!..
3.
Старый Архангельский собор был построен шестьдесят лет назад, при Иване Калите, и давно нуждался в целой переборке. Деревянные стены, кое-где подпорченные пожаром, начали сгнивать, и пришлось укладывать молодые брёвна, вместе с ними и два венца заново сложить. А затем уж, оштукатурив, передать в руки богомазов. Те, имея прориси-наброски (привезённые Даниилом из Сурожа), очень споро творили и уложились в два летних месяца.
Братья Чёрные написали архангелов — Михаила-воина, Гавриила-вестника и, естественно, Рафаила-целителя. Но фигура первого занимала главное место; он стоял с мечом и щитом, мужественный, крепкий, чем-то напоминающий князя Владимира Храброго — тот же ясный, но жёсткий взгляд и сурово сжатые губы.
Грек изобразил битву Архистратига с силами зла: Михаил спускается с облака в развевающемся алом плаще, в ослепительных золотых доспехах и орудует солнечным мечом, поражая противников, падающих ниц в страшных корчах; херувимы трубят победу добра, а божественный свет озаряет бранное поле, вдохновляя ангела-хранителя всех христиан на последний, триумфальный удар.
Симеон с прищуром смотрел на произведение мастера и молчал. Даниил не говорил тоже, обхватив туловище руками, и глядел не мигая, цепко и ревниво.
Дорифор спросил:
— Ну, что скажете?
Старший брат перевёл глаза на учителя и проговорил удивлённо:
— Ты ли это?
— То есть как? — рассмеялся Софиан.
— Я не узнаю твою руку.
— Неужели не узнаёшь?
— Да и нет. То, чего опасался раньше... В Спасе-Преображении на Ильине улице — аскетизм и суровость, мрачное достоинство и надрыв, незаконченность рисунка... Здесь намного мягче и совершеннее. Даже во врагах есть частичка доброго, их немного жаль...