Страница 3 из 100
У Никифора неожиданно шевельнулось в сердце некое подобие жалости. Раньше никогда ничего такого не чувствовал, даже у постели умирающего родителя. Протянув ладонь, он провёл ею по густым кудряшкам племянника. И вздохнул сочувственно:
— Ну, не хнычь, не хнычь. Ты ж мужчина. А слезами близких не воскресишь... Это жизнь. Радости в ней мало. Больше горя и трудов тяжких. Нужно привыкать.
Мальчик вытащил из-за пояса платок и утёр им лицо. Робко пробормотал:
— Извините меня, ваша честь, что не смог сдержаться...
— Ничего, пустяк. И не называй меня «ваша честь». Говори просто «дядя».
— Очень благодарен вам...
— ...и на «ты». Не чужие ведь.
— Нет, на «ты» не получится. Вы такой богатый и важный...
Дорифор криво улыбнулся:
— А хозяин мастерской и не должен быть тютей. Надо и других держать в строгости, и себе не давать расслабляться. А иначе все старания — псу под хвост, предприятие рухнет, капитал, нажитый заботами дедов и прадедов, улетучится... Посему, если станешь озорничать и бездельничать, спуску от меня не получишь. Даром кормить не стану. А коль скоро выкажешь усердие в ремесле и науках, послушание и смирение, мы с тобой подружимся.
Феофан кивнул:
— Постараюсь, дядя...
— Вот и молодец. — Помолчав, гробовщик спросил: — В церковь-то водили тебя?
— Обязательно. С маменькой ходили бессчётно. Я люблю слушать певчих.
— А молитвы знаешь?
— «Отче наш». И ещё повторяю часто: «Господи Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй мя!»
— Это хорошо. А про Иоанна Лествичника слышал?
Мальчик помотал головой:
— Нет, не приходилось.
— Есть такой святой. С юности жил в пещере, умерщвляя плоть. Иногда вообще уходил в пустыню, чтоб молиться в безмолвии. А к концу жизни написал книгу наставлений. Вот она: называется «Лествица, возводящая к небесам». Тридцать его бесед — это тридцать ступеней лестницы-лествицы на пути к обретению чистоты и гармонии. Каждую из заповедей надо изучить и стараться выполнить. Мой тебе совет.
— Я к сему прислушаюсь.
В целом гробовщик остался доволен этой беседой. Засыпая вечером, так подумал: «Вроде неплохой пацанёнок. Мне Господь не дал ни семьи, ни деток. Может, завещаю всё Феофану, коли не поссоримся. Если не пойдёт по стопам Николы. Царство брату Небесное!»
К появлению подмастерья обитатели дядиного дома отнеслись по-разному. Иоанн — доброжелательно, по-отечески, даже слегка почтительно — как пристало себя вести с родственниками хозяина. А Фока — пренебрежительно, свысока. И однажды, будучи под мухой, принялся язвить:
— Это верно, что мамашка твоя — из турок?
Мальчик покраснел, но ответил твёрдо:
— Нет, из бывших половцев, что теперь зовутся татарами.
— Значит, магометанка?
— Нет, крещёная.
— По латинскому или по нашему образцу?
— Православная.
— Всё равно чужачка. Латиняне, магометане, иудеи — все чужие. Сколько бы потом ни крестились, как мы. И жениться на таких — всё равно, что на обезьянах.
Серые глаза подростка сразу почернели. Посмотрев на обидчика исподлобья, он сказал со злостью:
— Ты дерьмо собачье.
— Как?! — едва ли не подпрыгнул Фока. — Как ты меня назвал?!
Взяв с верстака стамеску, паренёк выставил её лезвием вперёд и предупредил:
— Только ещё попробуй обругать мою маменьку, свинья.
— Угрожаешь? Мне? Засранец! — и столяр запустил в голову противника деревянный чурбак, подвернувшийся ему под руку. Но Николин сын ловко увернулся, и обрубок дерева просвистел над ухом у Иоанна, резавшего доску.
— Вы рехнулись, что ли? — загремел его голос. — Чуть меня не пришибли!
В это время Фока стал выкручивать ухо Феофану, а мальчонка с отчаянием принялся визжать и старался ударить его ногой по лодыжке. Иоанн быстро их разнял, оттолкнул зачинщика, а господского племянника заслонил собой. Рявкнул на напарника:
— Прочь пошёл! Нализался с утра пораньше и себя не помнит. Донесу Никифору — и лишишься места.
Поправляя пояс, выпивоха бросил:
— Да заткнись ты, олух! Прихвостень хозяйский. Дело ясное: будешь теперь лизать задницу обоим — дяде и сучонку. — Посопел и добавил: — А со мной ничего не сделают: мастера, как я, надо поискать! — И ушёл, громко хлопнув дверью.
Иоанн только крякнул:
— Вот ведь обормот! — Повернулся к мальчику, подмигнул ему ободряюще: — Не робей, приятель, я в обиду тебя не дам.
— Я и не робею, — отвечал Феофан, приходя в себя.
— Он вообще малый неплохой. И действительно превосходный мастер. Но его жена ушла к латинянину, и с тех пор Фока чужаков не терпит. А когда надирается, то готов броситься на каждого.
А ещё подросток подружился с Анфисой — дочкой Иоанна и Антониды. Девочке исполнилось десять лет, и она была точной копией своей матери — толстая, нескладная и смешливая. Как увидела подмастерья, так и прыснула:
— Ой, какие башмаки на тебе! Не с твоей ноги.
— Ну и что? — насупился сын Николы. — Дядя подарил. Заработаю денег в мастерской — новые куплю. А теперь и эти сгодятся. К императору во дворец мне пока не идти!
Девочка хихикнула:
— А когда купишь — позовут?
Феофан загадочно закатил глаза:
— Всякое в жизни может быть.
Та сказала серьёзно:
— Во дворец, если что случается, приглашают гробовщиков посолидней.
— Я и не хочу стать гробовщиком. Поучусь пока, ремесло освою, а потом займусь чем-нибудь иным.
— Например? Снова в акробаты подашься?
— Не исключено.
Постепенно они сдружились. Верховодил, конечно же, Дорифор: он и старше был на два года, и смекалистей, и сильнее духом; а она в нём души не чаяла и во всём подчинялась. Как-то подмастерье спросил:
— Хочешь, я тебя нарисую?
У Анфисы вытянулось лицо:
— Ой, а для чего?
— Да ни для чего. Ради интереса: выйдет или нет?
— А не заругают?
— Что же в том дурного?
— Я не знаю. Ведь изображают только святых. Или императоров.
— Ерунда. Рисовать можно всех, коли есть охота. Я и маменьку с папенькой рисовал — жаль, что те листы затерялись.
— Видишь: рисовал — и они преставились.
Феофан посмотрел на неё презрительно:
— Дура ты, Анфиска. Дура и невежа. Темнота.
Дочка Иоанна засуетилась:
— Ну, не обижайся, Фанчик, дорогой. Брякнула по глупости. Коль желаешь — рисуй. Прекословить не стану.
Он принёс тонкую дощечку, взял кусочек грифеля (им обычно мастера размечали доски), сел напротив и внимательно оглядел подругу. Та зарделась:
— Ты меня смущаешь.
Отрок процедил:
— Цыц! Сиди спокойно. Извертелась вся. — И решительно начал наносить штрихи на поверхность дерева.
Быстро перебрасывал взгляд с рисунка на оригинал и обратно. Иногда высовывал кончик языка. Кое-что подправлял подушечкой указательного пальца. Голову склонял набок и задумчиво щурился. Наконец, позволил:
— Ну, смотри. — И перевернул доску.
Девочка уставилась на портрет, и в её глазах возникло недоумение. Робко шевельнула губами:
— Фанчик, дорогой, разве ж это я?
Он ответил веско:
— Я такой тебя вижу.
У Анфисы дрогнул подбородок:
— Очень жаль... мне, конечно, далеко до красавицы... но уж ты совсем... сделал из меня какую-то образину...
Феофан вспылил:
— Прекрати кудахтать! Никакая не образина — вон глаза какие хорошие. Носик, ротик... Полновата чуть — ну так что ж поделаешь? Я не виноват. — И расплылся миролюбиво: — Ты сама пойми. Люди, посмотрев, скажут: вот какая добрая дочка у Иоанна, это замечательно! Я твою доброту рисовал, а не просто облик.
Та немножечко успокоилась и проговорила:
— Ничего, согласна. Коль такой уродиной сделал меня Бог, я роптать не буду.
Л мальчишка захохотал:
— Голова садовая. Я тебе про одно, ты мне про другое. Раз не нравится, выкину, пожалуй, рисунок.