Страница 78 из 82
Какая же стратегия жизни у героя Тарковского и у самого писателя?
Нацелен ли он на победительность и победу? Пожалуй, что и нет — ему нравится это растворение в жизни, когда твои личностные границы становятся одновременно и границами жизни брата, милой девчонки Насти, никогда и никому не подчинившейся тайги. У Михаила иной дар, который противостоит и победительности, и уж, конечно, пораженчеству. Это дар уже называли — называли даром надежды. Закончилась любовная история героя, но как-то очень беззлобно, не мстительно, с оставшейся в душе точкой — точкой надежды. Жизнь тут, на просторах Сибири, видится как некое рыцарство с его неизбежными приключениями, но и с простодушной веселостью, и с великодушной здравостью ума, чистотой воли, свежестью взгляда. Им (его героям) весело идти в жизнь. Идти так, чтобы не думать самоуверенно о себе и своем успехе — это для сибирских героев Тарковского было бы глупо (зато для Маши и городских — норма). Идти так, что не ждать заранее неуспеха, потому как это трусливо. Идти так, чтобы не торопить будущее, а просто быть уверенным, что оно есть, и всегда остается возможность вкладывать легко и просто свои силы в эту нынешнюю жизнь тут же становящуюся фундаментом будущей. Вот так Ромыч (друг одного из героев — Василия Михалыча Барковца) «втирал в Михалыча свой пример, свою правду. И корил своим упорством, заботой, тем, что старается не для Михалыча, а сквозь его, дальше, ради уже совсем дальнобойной жизненной хватки, которую нельзя ослаблять ни на час». Я и выделила это человеческое усилие — «сквозь, дальше», поражаясь какому-то особому строю прозы Тарковского, ощущению незаслуженной радости, которую ты черпаешь из книги.
И вообще этот Михалыч — совершенно роскошный человеческий тип, «отяжелевший от опыта человек». Тут, в романе, все мужчины крепко привязаны к технике — машине, вертолету, моторной лодке, ружью, всяким запчастям и железякам. Что-то преображенно-платоновское есть у Тарковского и в его писательской любви ко всякой технике, которая помогает человеку жить и радоваться. Вот, например, Василий Барковец (старший брат) возвращается к себе домой после отпуска на поезде: «Поезд то летел легко и молодо, то вдруг тяжелел, и тогда застарело и близко отдавался стук колес, и Василию Михалычу казалось, что он едет рядом с огромным и усталым сердцем». Здорово, правда, здорово про усталое сердце машины.
У Михаила Тарковского есть замечатальное, почти-что детское, чувство драгоценности, ослепительности тех вещей, на которые мир наш смотрит с пресыщенной скукой. Ну что хорошего в режущей пустоте утреннего города? Ну что радостного в плывущем запахе угля? А он все это видит как некий избыток музыки земли, ее туманов и дорог. У него Михалыч, переходящий виадук над путями, не просто остановился, чтобы поправить лямку рюкзака, но «замешкался над Транссибом». Этот Транссиб, гигантом стоящий рядом с человечьей жизнью, дан в каком-то детском укрупнении мира, когда все громко, ярко и значительно. Вообще образ дороги в романе все вяжет крепким узлом, как и реальные дороги — кровные артерии нашей земли. Даже о своей любви к столичной, капризной и бесконечно привлекательной Маше наш герой мыслит «по-дорожному»: «Надо переложить гигантские рельсы в самом истоке жизни, чтобы ее (Машу) по-настоящему приблизить». А белая красавица «креста», белая птица «тойота» — тут просто поэма сложена писателем своей любимице, тут просто какая-то совсем новая песнь и гимн дороге и любви!
Вообще любовь (а она в романе и светлая, крепкая, простая как у Михалыча с Ниной, и заветная, глубокая, неразделенная как у героя с Настей, и насыщенная, пронзенная Эросом, опрокинувшая мир навзничь, как у героя с Машей) — вообще любовь у Михаила Тарковского и мыслит, и поет, и бывает чересчур красива, и чересчур требовательна. Но так получается, что вода как стихия и основа жизни, любовь и дорога (так я прочитала), у Тарковского взаимодополнительны. Или иначе: Женщина. Дом. Дорога. Это то, что нужно его мужчине-герою. Я ни у кого еще не читала такого перетекания их друг в друга: любимая женщина «чуть подавалась в его сторону» (герои — едут на машине) и «окатывало близостью, а когда отдалялась, пустело все до поворота Енисея». Никто еще не говорил такими словами о вмиг вспыхнувшей любви: «Вся жизнь перевязалась, озарилась одним вздохом, как живой водой».
Женское в романе — это легкие касания к мужскому, это вековая простота нежности, это какой-то немыслимый, причудливый окаём границ, когда отдельные «я» и «ты» становится существенным «мы», «вдвоем», «я — твоя».
Мужское в романе — это «отцовское», это некий изначальный образ «правильности», это норма навсегда, но и защита, и сила опоры. Мужское в романе — это умение «хорошо чувствовать все огромное и далекое», это умение копить в себе избыток, чтобы хватило его на горы и тайгу, на охоту и женщину, на мужское братство человеческую помощь.
И еще — в романе много атмосферы; он, если можно так сказать «атмосферический», когда непередаваемо тонкие слои жизни даны легким «мазком», изящным движением, а то, напротив, нависают как мощные напластования земных масс, вызывающие блаженную тревогу, дикую природную мятежность Енисея-батюшки, гор вокруг, с их немыслимо острыми вершинами, которые режут, кажется, и ветер.
Пока читаешь роман, не покидает ощущение какой-то правильности мира, несмотря и на разлуки и несовпадения, боли, обиды, незрячесть и непомерность городской жизни. Ведь в результате главный герой Женя Барковец вновь почувствует себя «крепко вставшим на дорогу», будто вернувшимся «в себя после долгой разлуки». Он стоит на краю Океана (приехал к другу на Сахалин за новой машиной), на краю жизни, окрепнув и закалившись в любви. «Трудно жить, когда чувствуешь путь…». Но он снова слышит ритм своей жизни, он обрел её сложное равновесие, целуя железный Крест, водруженный на краю Русской Земли…
Царский листвень
Каким свежим, полным сил, важных смыслов и решительных надежд был тот, 1988 год, когда я оказалась совсем рядом с Валентином Григорьевичем Распутиным. Мы шли в одном праздничном шествии через Волхов к древнему Кремлю, мы сидели за общим Круглым столом, посвященному вопросам современной русской литературы, мы выступали перед учителями и студентами, простыми горожанами — посадскими людьми.
В Великом Новгороде в третий раз (после Архангельска и Вологды) проводился «Праздник славянской культуры и письменности», сама возможность которого воспринималась русским культурным сообществом как большая духовная победа. Еще бы, в 1986 году в СССР впервые 24 мая отмечалось 1100-летие преставления св. равноап. Мефодия! Среди литераторов стали все чаще появляться особенные люди — в черных рясах и клобуках, к которым учились правильно обращаться, подбирая не просто должные слова, но и выискивая в своем голосе нужную почтительно-сердечную интонацию — интонацию большой Традиции, от которой были отлучены.
Мы тогда явились на праздник с Историко-этнографическим театром, в котором я выполняла работу помощника художественного руководителя по литературной части. Конечно, привезли спектакли, основанные на русской традиции — в основе которой лежало народное пение, и участвовали в культурной программе праздника всеми силами: артисты наши, только что выпорхнувшие из стен театрального училища имени М.Щепкина и специально обученные гениальным фольклористом Вячеславом Михайловичем Щуровым, пели всегда и везде. Нас не надо было просить, чтобы огласить весь Посад широкой, мощной и торжественной песней «Ты взойди-взойди солнце красное».
Курс этот был уникальным для театральной среды. Мария Евгеньевна Велихова, дочь прославленного артиста Малого театра, воспитывала их в таком поклонении русским писателям — Василию Белову, Валентину Распутину, Виктору Астафьеву, что увидев их в Великом Новгороде вот так, рядом, сотоварищами по общему культурному делу, наши артисты испытали шок личного соприкосновения.