Страница 71 из 82
Большинство героев книги не позиционированы как люди убеждённо верующие, но при этом все они приемлют этот мир (даже и выпадая из него) как мир Божий. А потому всё главное в рассказах Татьяны Соколовой происходит внутри — в душе героев. И в этом смысле она следует основному «коду» русской литературы, её христианской ветви — где душа всего дороже. Татьяна Соколова будто бы следит за тем, как происходит умножение (нарастание) или растрата (часто какая-то даровая, «ни для чего») души в героях. Самобытие человека и самобытие народа не есть что-то статичное. Но дух человеческий — это главный первоисточник нашего творения жизни: «До самого вечера Саня Смирнов так и не пришёл в себя. Ему казалось, он до сих пор лежит, придавленный вонючим хламом в полуподвальной комнатёнке. А у парадной двери музыкальной школы суетится кто-то вроде плюгавенькой собачонки, повизгивает, виляет куцым хвостом, неразумный, растерявшийся, сам просящий заклания, минутами падающий на скрюченный хребет, выставив кверху с обломанными когтями кривые лапы, обнажив мягкий голый живот. На самом деле ничего этого конечно не было….» («Душа в законе»). Татьяна отыскивает душу под лохмотьями и под хламом. Она сосредоточенно прислушивается к тем малейшим, еле ощутимым колебаниям, что могут вдохнуть в человека надежду и способность восстать из под самого хлама, из самой низины низости.
Часть рассказов книги — это неторопливое накопление жизни вокруг её центра. Что и кто этот центр? Строительство дома? Рождение ребёнка? Я вижу, что в центре нет мужчины, каким бы привлекательным он ни был изображён: «Этим сжатым спрессованным пламенем Филиппович проходил и по улицам города. Невозможно было не заметить его среднего роста фигуру, характерную, словно бы по огню, походку, смуглое с большими пылающими глазами лицо, чёрную, как уголь, шевелюру, тяжело спадающую на широко развернутые плечи» («Пламенея, сгорая»). Мужчина у автора, как в этом рассказе, бывает и импульсивен, физически яростен, но чаще всего он сломлен — сломлен непомерно жестокими обстоятельствами и вытесненностью на периферию жизни.
Если нет мужчины, то это, конечно, главное свидетельство неправильности мира. Но в центре художественного мира писательницы нет и женщины, хотя женщины Татьяны Соколовой не только рожают детей, но и строят дома, и часто не только опекают, но и воспитывают мужчин: «Я вовсе и не хотела сказать, что женщина всегда понимает и главное, и последнее. Нет. Она лишь, может, предчувствует это чуть-чуть раньше, на одну всего минуточку» («Деревенский этюд»).
Но как же, чем держится жизнь, если длящие ее из рода в род мужчина и женщина так далеко разошлись друг от друга, что чаще не слышат, не понимают, не видят друг друга, как то положено самой природой человечьей?
Однако центр в книге есть, и оттого мир книги отнюдь не хаотичен, напротив — при всём драматизме реалий, он устойчив, а порой и лиричен, насыщен романтизмом. И Тот, кто задает правильную меру этому миру, не называется всуе, а присутствует как Око невидимое, как тихая песнь жизни, как потаённая мелодия самого автора: «Почему-то они решили, что тогда будет утро. Ярко-красное круглое солнце встанет над чёрной подковой горизонта. Терпкий огонь нереального этого солнца побежит по белому полю, как по чистому листу бумаги, от края до края, обращая всё в не пепел, но в розовое. Всё станет розовым: чёрные леса вдали, фиолетово-низкое ровное небо, зябко-сумрачный воздух над пустотою поля, снег, сухой и твёрдый к средине января. Когда розовое коснётся трёх зарешеченных окон их нечаянного жилища, они проснутся» («Когда ангелы прилетят»). Сокровенное в героях автор всегда нежно окутывает — чем-то особенным в природе, будто в особую духовную раму бережно вставляет переживания души героев.
Я говорила, что нет в прозе Татьяны Соколовой прямого политического высказывания, но есть внимание автора к социальным смыслам. Тема русской прозы последних двадцати лет — это бессмысленно-жадное обогащение одних за счет обнищания других (в рассказах «Душа в законе», «Жизнь по-другому», «Пролетарская жена»), как правило, не являясь основой фабульного действия, в прозе Татьяны Соколовой даёт этим явлениям, скорее, морально-нравственную и духовную оценку: «Ведь когда Пашку убили, взорвав «Мерс» у дома его шефа, а тот только ещё из подъезда своего выходил, слёз у неё не было. Ни слёз, ни слов не было, да, пожалуй, и самой её не было, она словно бы умерла вместе с Пашкой…» («Пролетарская жена»). И есть ли что важнее для прозаика, чем именно такая оценка? Как эта самая душа человека (и «душа населения») сочетается с тем, что мы исторически считаем принадлежащим русскому народу: с его чувством государственности, с представлением о личной воле, о достатке и домике в деревне — или — «Боишься? А я вот не боюсь. Я теперь выживу. Ты меня научил. Вертеться заставляют? Как на сковородке? Вертеться буду! Или я не русский человек?» («Аллергия»).
Так что же русскому человеку нужно? На этот почти толстовский в своей простоте вопрос, Татьяна Соколова отвечает своей книгой: ему нужно любить, чтобы всё преодолеть; мужчине нужно с колен подняться, а женщине — с терпением и смирением трудиться каждый день и час над собиранием в целое ближних своих… Только так — всегда, каждый день и постепенно — мы падаем, и поднимаемся, и вырастаем в народ, пробиваясь сквозь нынешний Вавилон, как трава сквозь асфальт: «Одно чудо, правда, произошло: во многих местах потрескался асфальт на дамбе, выпростались из чёрных дыр ивовые ростки и пошли дуреть не по дням, а по часам. Однако за чудо это никто не принял: во все века зарастала дорога, если по ней переставали ездить. Дамба была теперь весела, зелена, лохмата и даже пела ночами на разные чудесные голоса… («Идите»).
Нехорошо жить человеку без надежды. Не хорошо писателю мрачно и заживо хоронить свой народ. Татьяна Соколова, при всей горечи своей прозы, этого не посмела сделать. Она просто и прямо смотрит читателю в глаза, будто говорит: понимаю, жалею, трудно. Но посмотри, ведь «дамба теперь весела, зелена и лохмата». Так и мы. Так и мы — будем счастливы своей трудной судьбой, своей трудной любовью и своей светлой верой.
Язык времени, или мультикультурное христианство
Последний роман Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик» привлек внимание самых разных кругов: его поддержали католический сайт и Агентство религиозной информации Благовест-Инфо, популярные газеты и телевидение, наконец, победа в гонке за национальную литературную премию «Большая книга» завершила массированное внимание к автору. Впрочем, премиальная гонка продолжается. Приятный во всех отношениях роман набирает новые премиальные «обременения». Впрочем, премии давно уже не свидетельствуют о качестве литературы — они давно сплошь идеологичны. Вот потому стоит поставить вопрос прямо: за какую идеологию нынче платят и «здесь», и «там»?
Меня не удивили ни «высочайшие оценки» сочинения Улицкой протоиерея-неообновленца Александра Борисова, ни ныне покойного священника Георгия Чистякова, считающего роман «абсолютно художественным произведением», ни восторги прессы, вызванные «парадоксальностью личности Штайна». Но смутили некоторые «простодушные» наши писатели и критики, увидевшие у Улицкой намерение написать «христианскую книгу». Прежде всего им, «простодушным», я и адресую свою статью.
Конечно, судьба главного героя Даниэля Штайна (в реальности Даниэля Руфайзена)[2] многое диктовала автору романа. Но сам выбор именно такой судьбы чрезвычайно симптоматичен. Упоминаемому выше о. Александру Борисову показалось, что «фамилия Штайн, которую писательница дала своему герою, напоминает об Эдит Штайн (еврейке, немецком философе, монахине-кармелитке, погибшей в Освенциме и канонизированной Католической церковью) а также, что ««штайн» в переводе с немецкого — камень» (ассоциация с апостолом Петром), как слово «переводчик», помещенное в название книги свидетельствует по его мнению о том, что герой «переводил на язык современных людей понятия, которые являются основными в христианстве — Бог, любовь, жертва». Действительно, ключиком, которым «открывается» роман является «современность» и она просто вопиет о себе как «дух века сего».
2
Мы отнесемся к герою Улицкой, естественно, как литературному персонажу, несмотря на его реальный прототип.