Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 82



Самый простой принцип для альтернативщика — сделай наоборот, переверни! И Быков умело и ловко им пользуется. Но сам принцип и вводит в заблуждение экспертов, которым автор видится принципиальным, смелым и правдивым — т. е. «неполиткорректным», в то время как он, напротив, принял все меры предосторожности с соблюдением всей процедуры нынешней «гигиены», заметив то, что нужно замечать, и не заметив того, что не выгодно замечать. Например, актуальный лозунг начала 90-х «раздавите гадину!» писателем «легкомысленно» пропущен, зато новый праздник 4 ноября весьма иронично «обкатан» в тексте… Если отечественной культуре присуще осмысление проблемы «Восток и Запад» (и это осмысление было в философском смысле для нас очень плодотворно), то Быков предлагает сделать наоборот — заменить ее на борьбу «Севера с Югом» (о ничтожно-малой плодотворности которой можно судить непосредственно по сочинению нашего автора).

Выводы Быкова не имеют никакой ценности, но, очевидно, имеют рыночную стоимость. Да и то верно, не случайно земля у автора «выиграла» генеральное сражение — что у нас дороже земли? Правильно! Ничего! Сотка в Подмосковье стоит тысячи долларов! И можно только пожалеть автора, родившегося (по его словам) только для того, чтобы написать книгу «ЖД». Быков весь, без остатка, находится на «идеологической улице» конца XX-начала XXI века, с ее крикливыми амбициями и неспособностью к самостоятельности взгляда: «Слог был слаб, автор — глуп, но то, с чем он так неумело бился, несомненно существовало» (из «ЖД»). «Несомненное существование» другой истории России, кроме быковской (пропагандистски-общедоступной, ущербно-неловкой) я не буду доказывать. Ведь я понимаю замысел автора: ему хотелось «отпечататься» именно в той, проветриваемой ветрами партийной борьбы и размалеванной страшилками для масс, новой демократической истории 90-х. Запечатлеть, так сказать, быковский поцелуй-розан на ее лице… Пропустив историю через специальный либеральный фильтр рыночной демократии, Быков получил, что хотел: освободил историю от ее духовных содержаний, освободил народы от подлинности существования и «скрытой силы духа», выпроводил из реальности все, имеющее существенный смысл, а весь «позитив», даже такой ясный как человеческая любовь, вывел за пределы реального и земного. Ведь с его точки зрения на этой территории упадка, разложения и старческой немощи невозможна никакая подлинная цивилизованная жизнь индивидуума.

Нынешние российские литераторы, в авангард которых пока что вырвался Быков, «поступают с историей так, как …старьевщики с поношенной одеждой; они выворачивают ее наизнанку и продают как новую за максимально высокую цену» (Вольтер). Но, тем не менее, «заметную деградацию» этой «поношенной одежды» все же трудно утаить, даже если писатель-вамп не лишен специфического умственного безудержа карикатуриста и пародиста.

Писатель-вамп не любит истории той страны, на территории которой он проживает. Ну что тут поделаешь — любить не заставишь ни приказом, ни программой партии. Быть может, по каким-то совершенно особым обстоятельствам, нам неизвестным, он вынужден продавать, как новую, свою обескровленную ветошку российской истории, и по-уличному громко кричать: граждане, что же это с нами будет, если случится то, что уже было, и это повторится со значительным усугублением этого?! Граждане, «мне не так уж важно было написать хорошую книгу. Мне важно было написать то, что я хотел»! Нужно автора, пожалуй, и успокоить. Он своего добился, — не написал хорошей книги. Да и вряд ли «это» повторится, поскольку «это» всегда бывало не так, или «этого» вовсе не бывает.

Контрлитература

«Тридцатилетние»: Прилепин. Шаргунов. Коваленко

Их судьба в литературе начиналась с преодоления нищеты, а быть может, напротив, и с погружения в неё — ведь разорена была сама жизнь. По просторам родины свистал дерзкий убийца-ветер, разметая кого куда: стариков на кладбища, девчонок гнал на панель, а молодых парней, ставших братками да пацанами, — по тюрьмам. И можно только удивляться, что кто-то, как они, принадлежащие к поколению с продырявленными душами, сделали такой трудный выбор — стали писателями.



Да, они, молодые, ворвались в литературу группой. Поддерживали друг друга, брали «перекрестные интервью», развязно и достаточно шумно объявляли себя гениями. Писали друг о друге рассказы. Им казалось, что это ТОЛЬКО ОНИ способны так ярко, красиво и мощно переживать радость и волнение, самозабвение и любовь, восторг и позор, горе и стыд, ненависть и опьянение чувств. Но совсем не так ярко, красиво и мощно они писали, подтвердив повторяемость культурных мифов: манифестации нужны молодости и шумной бездарности. Среди них были те и другие. И те и другие поддались всем современным искушениям. Они не хотели сделать паузу и «вдохнуть пары древности, постоянства и бессмертия» — они хотели тонуть в эротизме, в разгуле, в политическом маскараде, до поры до времени относясь к нему слишком серьезно. Они спешили жить. Они и жили жадно. И столь же жадно, поспешно писали и печатали свои, написанные в возбуждении, не всегда продуманные, не прочувствованные до конца произведения.

Пожалуй меньше других поддавался молодежным конвульсиям Захар Прилепин.

Захар Прилепин начал крупно — с войны и революции. Большие темы. Мужские темы. «Патология». «Санькя». На фоне бесконечно множащихся бессильных текстов постмодерна, ложного разнообразия героев, кастрированных авторской волей до недочеловеков, — на таком фоне прилепинская проза читалась ободряюще. Ободряюще потому, что к концу XX века уже начинало казаться, что поколениям нечего сказать друг другу. Казалось что одни, наши старшие, кто изнемогал под тяжестью мертвого для них духа рыночного порядка, одиноко надрываются и почти надорвались — как Валентин Распутин в повести «Дочь Ивана, мать Ивана». Казалось что другие, моложе, ушли из литературной профессиональной среды почти-что в одиночество, в «затвор» — как Олег Павлов. А между ними в зрелой силе нынешние пятидесятилетние — вот уже вообще «незамеченное поколение» — продолжают думать и писать, не оглядываясь ни на кого. Просто делают свою работу. И были все глухи друг к другу, изредка испытывая взаимную ревность и, в принципе, не боясь ни разрывов, ни одиночества.

И тогда молодые сказали о войне. Прилепин был на войне — и это самое главное. Но не только Захар — о Чечне и войне писало всё их поколение, даже те, кто не был на войне. Они все болели Чечней. Да, вот так — человеческая судьба начиналась войной, но и литературная возрастала на ней же. Не у всех. И тут выживал сильнейший. Прилепин, например, копил внимание к себе с первого романа о войне, а у М.Свириденкова «чеченский роман» не пошел. Не знаю, из войны ли вырос «революционер» Прилепин или все было не так, но, как понимаю я, его нетерпимость к современному миру была не столь велика и серьезна, чтобы можно было говорить о Прилепине-революционере.

Революционерство пригодилось Прилепину для «биографии», «литературной судьбы», в которой по новым условиям должны быть «формулы клипов». «Я занимаюсь революцией» — говорит герой Прилепина. И это уже ослепительно, это уже раздражающе, это уже круто. И, в принципе, если всерьез отнестись к «революции» Прилепина, то понять ее довольно не трудно. В его революции нет ничего, кроме социально-протестного порыва. Да, собственно и сам протест не сформулирован, не обдуман и чаще безмыслен. Это — не протестное мировоззрение, но протестное настроение: и это, мне кажется, для Захара принципиально. Принципиально потому, что те, кто жил и шел впереди, — те слишком много болтали о «духовном опыте», исканиях, «маловнятном понимании добра». И все это было так легко отдано и предано, потому что их, прежних, «искания» и «духовность» выедены были до дна глубоким разочарованием. А потому они, новые и свежие люди, не хотят рефлексий — вплоть до вызова русской интеллигентской традиции: герой Прилепина готов окончательно решить, что русский человек «не склонен к покаянию», «и хорошо, что не склонен, а то бы его переломали всего» («Санькя»).