Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 74

И вспомнила.

Однако сперва в воспоминаниях появилось доброе, малость припухшее лицо Сережки Карасёва, поэта, пьяницы, надежного друга, его чуть растерянный взгляд за большими стеклами очков.

Вспоминать Сережку, как всегда, было грустно. Но не только. Смешивалось в одно очень разное: сожаление, что его больше нет, жалость, восхищение и тут же виноватость и острое недовольство собой. И вполне понятно, почему.

Общение наше началось здесь же в Нижнем после семинара молодых писателей.

Было застолье в старой гостинице, шумное, весело-взвинченное после пережитых волнений, много выпивки и мало закуски. Сережка быстро закосел и не придумал ничего лучше, как приволокнуться за мной. Видимо, для знакомства. Я жутко обиделась и посмеялась над ним довольно зло. Потом-то, спустя время, мы помирились и подружились, но все-таки относилась я к нему не то что сверху вниз, но где-то около того. Снисходила, что ли?

А потом грянула перестройка. Растерянность в добрых Сережкиных глазах росла, число запоев тоже. В нем словно что-то разрывалось внутри. И кончилось это плохо.

В осенний промозглый день его нашли мертвым в собственной квартире. Поскрипывала от сквозняка незапертая дверь. Монотонно капала на кухне вода. Побитое, без очков лицо Сергея смотрело дико. И не у кого было спросить: «Что случилось?» Все последние годы он жил один.

Примерно через месяц вышла его третья и последняя книжка. Я прочла ее и задохнулась, как там на дороге между Арзамасом и Нижним. Это была ни на что другое не похожая, по-русски пронзительная поэзия. Не зря приходило на память корниловское: «В Нижнем Новгороде с откоса…» Настоящих поэтов так или иначе, но всегда убивают, как убили когда-то Корнилова и Люкина. Сергей тоже оказался из настоящих.

А я-то?! Я?! «Снисходила…»

Эх, уж эта наша бабья убогая замычка — ни в грош не ставить тех, кому нравишься!

Стыд и глубокое отвращение к себе почувствовала я после этой книги. И еще недоумение. Как ему удалось, падая в жизни все ниже, подниматься душой? Ведь только ей могло быть написано:

И было это не голыми словами, иначе бы он никогда не смог углядеть в случайной коммуналке безродную старуху — его словами «пылинку ушедшего мира», — понять, посочувствовать ей и сказать так обобщающе-широко:

Душа, уязвленная страданиями людскими, — вот что это было.

А как он писал о любви! Прекрасно, точно, и как никто до него:

Действительно, такое, казалось бы, не применимое к любви слово, как «ужас», здесь рвет сердце. Оно о том, как всю жизнь болит в тебе то первое, единственно незамутненное ни рассудком, ни бытом и ничем другим чувство, то лучшее, что дается только раз.

И вот тут я наконец поняла, почему двое на набережной казались мне повторением чего-то и как это было связано со стихами.

Было в той последней Сережиной книге одно стихотворение с немудреным названием «Ночные поезда» и немудреным же сюжетом. Там тоже стояла ночь, только не летняя, а в конце пропахшего сиренью мая и где-то севернее, судя по дощатым городским тротуарам. Был старенький провинциальный вокзал, кособокий с незабвенной гипсовой статуей и с единственным дежурным. А еще бродили там двое таких же молодых, каких я только что видела с балкона. И Сережкиным потрясенным голосом фраза: «Боже правый! Это ж мы с тобою…»

Словно наяву прошло это сейчас передо мной, и то, что раньше умствующе считалось образом, метафорой и прочей поэтической техникой, оказалось на самом деле реальным фактом авторской жизни.

Не знаю, когда и каким образом он увидел отрывок из своей юности. Да это и не важно. Чудо не нуждается в объяснениях. И человек либо способен его увидеть, либо нет. Только русским поэтам от великих до самых малых — всем без изъятия, кому больше, кому меньше — безусловно дан дар предвиденья и способность видеть чудо. Одно жаль, что ни то ни другое не приносит счастья.

Сергей был моложе меня года на четыре-пять, но из того же нашего общего советского времени, где всё впереди казалось прекрасным. Мы тогда так охотно и легко поверили брякнутым сдуру словам Хрущева, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. С такой верой можно было вынести все что угодно. Но эти мальчики и девочки шестидесятых, даже став взрослыми, ни в коей степени не были готовы увидеть, как рушится их страна, как разворовывают ее, как предают, как прямо посреди Москвы русские стреляют в русских. Растерянность, тоска, безвыходность и невозможность жить. Первыми ушли наши мальчики. Кто — как.

Я закуталась в одеяло и снова выметнулась на балкон. Ночь серела. Как по команде рядами гасли фонари. За гостиничным вестибюлем, переругиваясь, принимались за уборку невидимые дворники.





Облокотившись на перила, я опять и опять пыталась собрать вместе впечатления и мысли огромных суток. Но ничего толком не получалось. Превалировало и мешало обостренное до предела чувство одиночества.

И тут из темного угла балкона знакомо потянуло дымком Сережкиных сигарет.

Я, конечно, знала, что там на забытой с вечера табуретке совершенно никого нет, но, чтоб не спугнуть наваждение, не обернулась, просто спросила в пустоту:

— Ты мне всё это устроил?

— Нет, дурочка, — мягко усмехнулся Сережкин голос. — Оно само собой всё.

— Так не бывает, — уперлась я.

— Еще как бывает! Законы природы, попросту — жизнь.

— И что? Мне-то зачем плагиат с твоего чуда! Чтоб себя жалеть? Или плакать — в каком счастливом мире мы жили, а теперь его нет? Что все невозвратно? Все кончилось навсегда?

В Сережкиной сигарете что-то пыхнуло, так что красный блик лег на каменные перила возле меня. Сережа тяжело раскашлялся.

— А ты заметила, — отдышавшись, сказал он, — что всё больше у нас молодые девчонки в косах ходят? В наше время ведь не было.

— Это-то здесь при чем? — удивилась я.

— Примета, — непонятно объяснил он.

Помолчали, причем молчание, как всегда с Сережкой, было необременительно.

— А помнишь, в «Хождении по мукам» Телегин читает про смутные времена? Ну там, где: «Триста лет тому назад ветер вольно гулял по лесам и степным равнинам, по огромному кладбищу, называвшемуся Русской землей…» Я дальше не точно помню, но вот что за десять лет Великой Смуты самозванцами, ворами и польскими наездниками все было выграблено на Руси — это оттуда. И еще помню оттуда же: «Не было большой веры в нового царя у русских людей. Но жить было надо. Начали жить. Знали, что есть одна только сила: крепкий, расторопный, легкий народ. Надеялись перетерпеть и перетерпели. И снова начали заселяться пустоши, поросшие бурьяном…»

Он опять закашлялся, но насильно прервал себя и заговорил еще горячей:

— Да черт возьми, у нас только и есть, что смута на смуте. Народ, верующий в справедливость, иначе и жить не может. Вот тебе и восстания, революции, гражданская и девяносто первый разломный. Россия всю свою историю на краю и не падает только чудом, которое повторяется век от века. Там же в «Хождении…» Телегин говорит: «Уезд от нас останется, — и оттуда пойдет русская земля…» И еще в «Андрее Рублеве»: «Они уйдут, а мы снова все построим». А ты — «плакать»!

— Но мы-то как, Сереж?

— А что мы?! Мы проходим, а народ остается. Он потихоньку поднимается, умирать не хочет. Смотри вокруг — увидишь. Так что думай, голова.

Заскрипела табуретка, и мимо меня за балкон пролетел еще тлеющий бычок. Я обернулась. Конечно, никого на балконе кроме меня не было, табуретка в углу была пуста, только стояла, пожалуй, несколько боком. Но поручиться за это я не могла.