Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 21

Пелагея была «неученой», то есть совсем неграмотной (в отличие от своего отца – мельника Стёпина Василия Ивановича, деревенского грамотея, читавшего семье вслух и Библию, и Священное Писание и никогда не садившегося за стол, лба не перекрестив и молитву про «хлеб наш насущный» не прочтя). Когда жив был старый дьякон – тесть «дяди Кузьме» – в доме тоже читали священные книги, и дедушка этот пытался обучить молодую няньку грамоте, но неграмотная супруга его, старая дьячиха, вдруг выступила против, и на том дело и кончилось.

Почти сразу после Революции, а именно ранней зимой 18-го года, на заводе «Арарат» открыли ликбез для молодых рабочих. Туда записали Полину и ее товарку по работе Нину. К концу 1918 года Поля выучилась расписываться и читать вывески. Потом им с Ниной и еще одной молодой девушкой – дворничихой Зоей – снимавшим жилые углы за свой счет, на троих дали от завода вместо общежития (которого не было и быть не могло у завода в центре Москвы) большую 28-метровую комнату в два высоких «итальянских» окна в бывшей буржуйской квартире в Чудовом переулке Мясницкой улицы, во втором этаже огромного серого шестиэтажного «доходного дома со всеми удобствами».

Уплотненный «семикомнатный буржуй» был обрусевшим немцем, профессором медицины по фамилии Брандт, из екатерининских или даже скорее еще петровских жителей Кукуевской Слободы на Басманных улицах, в Лефортово, где он работал всю жизнь хирургом в военном госпитале, потому и не был затронут ни во время поражений Первой мировой, ни потом долгое время большевиками (его «взяли» в 38-м году, ночью, вместе с сыном – знаменитым московским футболистом, и потом о них не было больше ни слуху, ни духу). А в 1919 году за ним еще приезжал извозчик и увозил в «шпиталь» на работу.

Профессор Брандт вынужден был, в отличие от булгаковского профессора Преображенского, уступить все свои шесть «лишних» комнат, потому, что вдруг стал «врагом» еще с начала Первой мировой, как немец. Но хирурги требовались и белым, и красным, вот и оставили его работать пока. Вся его семья – «бабушка-мадам» Брандт, то есть мать; незамужняя сестра Елена Ивановна – «мадемуазель Брандт», позже переделанная пролетарскими соседями в «мамзель»; и сын Отто – Толька, будущий спортсмен, чья мать – просто «мадам Брандт», «мадама», кстати, русская уроженка из чухонцев, она уехала одна в Финляндию почти сразу после октябрьского переворота и отделения финских болот от РСФСР, – так вот, семья его почти в полном составе стала жить в своей бывшей библиотеке, квадратной 20-метровой комнате со множеством красивых книжных шкафов с пестрыми занавесками в турецких «огурцах» за стеклянными дверцами и с огромным «трехсветным» эркерным окном-фонарем, выходящим в тихий зеленый двор.

Комната же трех рабфаковок располагалась прямо напротив, дверь в дверь через узковатый коридор, и была бывшей столовой. Потолки в квартире были пятиметровой высоты, огромные окна назывались «венецианскими», подоконники были из тонких бело-серых плит натурального мрамора.

На потолке доставшейся девицам комнаты уже не висела люстра, но остался огромный крюк в центре круглой лепнины, изображавшей толстого амурчика с трубой (или ангелочка с рогом изобилия?).

Через год товарка Нина вышла замуж и «прописала» мужа к себе; на 28 метров пришлось теперь 4 человека, и Нине разрешили разгородить комнату пополам, ровно посередине между двумя высокими окнами, а также прорубить в коридор новую отдельную дверь. Теперь у Полины с товаркой Зоей остались на потолке толстая попа и ножки амурчика, а у Нины с мужем-маляром Пантелеймоном, а попросту – Пашкой, видна была кудрявая ангельская головка и ручонки, держащие над ней изогнутую трубу.

Окно в оставшейся после раздела 14-метровой половине комнаты стало еще огромнее. А вот батареи зимой топить перестали. И обратиться с жалобами стало уже некуда.

Бывший домовладелец, старик Тыртов, не уехал никуда из своего дома. Он хоть и выселился добровольно из шикарного хозяйского 12-ти комнатного бельэтажа (объединенного когда-то по задумке архитектора из двух квартир) в четырехкомнатный полуподвал, но и там был «уплотнен» татарской семьей своего же дворника (называвшего себя, кстати, «князем», вплоть до самой революции, – ведь все московские татары действительно были когда-то потомками ордынских князей – но немедленно об этом забывшего с конца октября 1917). Через некоторое время он, тоже добровольно, «уплотнил» себя семьей бывшего своего привратника и лифтера Коли Подольского, как говорили, его собственного внебрачного сына от горничной. Так вот, этот старик Тыртов никак уже не мог повлиять на неисправности в бывшем своем доме.

Газа на кухне и в ванной тоже не стало. Водопровод еще работал; и на «парадной» лестнице еще висели боковые зеркала между этажами; но о ковровой дорожке напоминали только латунные кольца в основаниях гранитных плоских ступеней – для латунных же прутков-держателей этого бывшего коврового излишества.





Кабина лифта как застряла между верхним шестым этажом и чердачными «комнатами для сушки белья» (из этих кладовых на чердаке потом тоже устроили как бы квартиру, прямо под железными листами крыши и мощными деревянными балками), так и висела на тросах, ожидая подачи электричества.

Она рухнула вниз в конце 1922-го года, после получасового введения в действие ленинского плана ГОЭЛРО в результате попытки освещения Большого театра на очередном – или внеочередном? – партийном съезде. Дом выдержал, но кое-где уцелевшие лестничные зеркала и витражные стекла по центру фасада разбились на всех этажах окончательно и бесповоротно.

Удар от падения лифта потряс и подвал. Домовладелец Тыртов, как говорили, поселился в подвале не спроста, а специально, чтобы охранять зарытый под землю в бывшей котельной клад. Из-за этих слухов котельную громили по очереди все, кто мог, но пока ничего «такого» не находили. Старик же просто пользовался старыми, «доприжимными», запасами своего угля для топки таких диких для одного из самых представительных доходных домов Москвы новых печек-«буржуек». Под предлогом проверки «на предмет трещин в фундаменте» подвал осмотрела официальная служба. В результате осмотра весь уголь был реквизирован (вместо ненайденного клада) участковым уполномоченным Народной милиции.

«Черная» лестница дома (или «черный ход»), двери на которую выходили из огромных кухонь всех квартир, была в свое время оборудована между этажами отдельными туалетными комнатами для прислуги – «уборными» с фаянсовыми, в отличие от господских фарфоровых, унитазами со спуском воды. Эти унитазы были напрочь забиты засохшим дерьмом, а двери самих уборных заколочены крест-накрест досками наглухо. Лишь неистребимая вонь из-под всех щелей напоминала о прежних «удобствах» для простого народа. Теперь и их не стало. От отсутствия воды и тепла начинались холера, тиф, туберкулез (и сифилис, точно по Маяковскому).

Затянувшееся «стародевичество» и уже перенесенная оспа оградили Пелагею от всех этих страшных болезней. Но вот подруга Зоя … Ее «свезли в заразную больницу» вскоре после наступления Нового 1924 года, с высокой температурой, в бреду. Там она вскоре и умерла, «сразу после Ленина». Так заводская работница Поля оказалась единственной законной владелицей «цельных 14 квадратных метров» жилплощади в самом центре Москвы.

Часть 4. НЭП и новое с Полиной

Подступало голодное издевательство НЭПа, и опять в Москву как в грелку из гуммиарабика «принаперли» с новой силой всевозможные «новые люди» второй волны и третьей свежести.

Вот тут и началось активное сватовство к Полине со стороны ушлых желающих «прописаться» в ее комнатке: присылали сватов от соседей, от «заводских», от бывшей «родни» с Потаповского, и даже – от милиции. Последние были особенно активны, ходили с проверкой документов, как бы «по делу», и все время разные, и молодые, и не очень; и, наконец, появился один красавец-паспортист, Степан, и Полькино сердце растаяло.

Степан Иваныч, моложе Полины ровно на 10 лет, был родом из тамбовской деревни, приехал в Москву «от голода», тоже к дяде – пожарному при охране Большого театра, у него поначалу и жил. Дядя тот быстро устроил молоденького племянника в уже столичную (после переезда Правительства из сразу ставшего провинциальным Петрограда) милицию, куда охотно принимали «по лимиту», и Степан стал жить в казарме, называемой общежитием.