Страница 3 из 6
Чтобы не отличаться от него, каждый обзаводился телогрейкой да кирзовыми сапогами. Я свою выпросил у бабушки. Она работала на почте и получила телогрейку как униформу на зиму. А на кирзачи выклянчил у нее же обманом десять рублей, обещая, что потрачу на покупку каких-то дефицитных кроссовок, и долго ходил с дружками у стройбатовских казарм, подкупая солдат, пока один служивый не перекинул пару стоптанных сапог через забор, за что я тут же просунул в щель свой червончик, уже обмирая и от гордости за себя, и от счастья. Это было одеждой для какой-то особенной мужской жизни; она обнимала собой, баюкала, грела, заключала в приятную сильную тяжесть, защищала и утешала, будто броня, была сигналом для своих и чужих.
В кинотеатре "Сатурн" каждое воскресенье последний сеанс был сходкой; а если не приходили показать себя - тех в Свиблове не признавали за силу. В сумерках просмотрового зала, где вставали широкоэкранные тени фильма, выясняли под шумок накопленные за неделю обиды или сговаривались о делишках. Но мы жадно глядели фильм, подавленные, как лилипуты, размахом экрана, и ничего не боялись, потому что за нас все улаживал потихоньку Игорек. Его одинокая маленькая фигура передвигалась по залу, и в конце концов он оказывался тем человеком, что всех кое-как или укрощал, или мирил. Там, на последнем сеансе, в тепле и под укрытием вальяжной темноты, собирались только дворовые палачи да уличные хозяева чужих жизней. И мы тоже сидели в их гуще, будто незваные гости, содрогаясь от того, что творилось на экране, и от визга пьяных шлюшек, елозивших на коленях у взрослых парней. После сеанса толпа вываливала на воздух, в ночь, и, не понимая себя, катилась шумным дружным комом, пока постепенно не таяла. Одни исчезали в одних улицах, другие растворялись в черноте других, тот сворачивал за угол, а этот шел прямо или цеплялся к первой попавшейся компании, откуда пахло винцом, и отправлялся, сам не зная куда и с кем, чтобы не пропасть в одиночку.
Праздники тоже собирали толпу, когда несколько раз в год одаривали зрелищем - салютом под открытым небом. К десяти часам вечера в разных уголках Москвы, где открывался хоть какой-то небесный простор, стекались на ночь глядя тысячи и тысячи людей. Люди стояли как потерянные, забытые и будто в ожидании пришествия устремляли свои лица в чужевато-пустое до этих мгновений небо. Раздавался гром, взлетал и взрывался горящий желтый шар, все кругом озаряло жаркое пульсирующее сияние, и становилось светло, как при свете дня. Каждый удар салюта встречали победные вопли, свист, улюлюканье, рвущиеся на свободу из людских глоток, будто совершалось что-то бесповоротное и великое. Эти митингующие толпы держались до последних всполохов ярких разноцветных огней. А когда небо после ударов десятка огненных столпов вдруг гасло, народ умолкал и расходился.
Милиция следила, чтобы из толпы не доносилось опасных выкриков и не было массовых драк, хотя этим обычно и кончалось, как и тогда, в ноябре, у памятника Рабочему и Колхознице, когда отгремели последние орудийные залпы, рассыпавшие кроваво-желтые конфетти. Мы знали, что Игорек купит вино и в этот день каждый должен быть пьяным, чтобы ехать смотреть салют. Встретиться было условлено в детском саду, где и всегда. Я еще не испытывал, что такое быть пьяным, но почему-то не боялся того, что произойдет. Игорек пришел с большой бутылкой за пазухой, которую называл "бомбой". Воздух уже залили чернильные сумерки, потрескивал дождь. Слезливые огоньки окрестных домов удаляли их же баракоподобные темные очертания. Пришла моя очередь. Я хлебнул из пущенной по кругу бутылки, не показывая вида, что делаю это в первый раз.
Карамельная сладость запеклась во рту и на губах. Я прислушивался к себе и ждал чего-то, схожего с ударом, но приторная жидкость из холодной бутылки вдруг превратилась во мне в доброе тепло. Тот первый глоток был полон доброты и тепла, от которых кружило голову, как от переизбытка кислорода; я снова прильнул к обогретому губами ребят, теплому и влажному сосцу грудастой бутылки, ощущая плаксивое чувство уюта и какого-то родства со всеми, кто из нее пил.
В тихоходный пучеглазый автобус, что ходил по маршруту от улицы Русанова до ВДНХ, ехавшие на салют пьяные компашки врывались на каждой остановке. Помню, сжатый человеческими телами, я чувствовал себя в толще какой-то сильной воды, которая будто бы дышала мной и плавно качала из стороны в сторону в своих невесомых объятьях. К памятнику Мухиной свибловские пошли толпой - и влились в огромное людское море. Меня несло со всеми. Помню крики радости, громовые раскаты, разноцветный огненный дождь, падающий с неба. А потом озверелые вопли и зубовный скрежет драки: после салюта - все равно что по команде - пошел район на район, толпа на толпу, как фокусники доставая из воздуха солдатские ремни, самодельные нунчаки, велосипедные цепи, которые засверкали в ночи над головами. Я не успевал опомниться в бешеной скорости кружащихся ударов и почему-то застыл с опущенными руками, а вокруг бушевало и гудело это побоище. Казалось, я был невидим и неуязвим. Оно не тронуло меня и не задело. В сознании медленно возникало то, что происходило не со мной. Прямо на моих глазах дрались двое каких-то парней. Им было так страшно, что они, будто слепые, даже не видели друг друга. Только сжатые зубы, принимая удары кулаков, издавали сухой хруст.
Стоило засвистеть милиционерам - и все бросились с площади перед памятником врассыпную. Я очнулся в ночном автобусе, где было светло и пустовато, как в больничной палате. Человек тридцать возвращались домой. Многих недосчитались, и думали теперь, что их поймала милиция. Одни хвастали полученными ранами, другие - собственной силой. Каждый рвался что-то рассказать. Говорили, что в сегодняшней драке Свиблово победило Пятый микрорайон, но мне было все равно. Воздух сверлил одобрительный гул. Неожиданно я осознал, что мною тоже были довольны. Кто-то видел и рассказывал, что я завалил несколько "пятаков", - обознался или соврал, но сам я не открывал рта и опустошенно молчал.
К своему дому я шел один по вымершей улице. Вытрезвленная временем и холодом голова была как чужая. Качались на ветру, расплескивая свой желтый жиденький суп, фонарные тарелки. Шарахались по асфальту тени, выплеснутые как помои. Отовсюду в мой мозг сползались по-тараканьи какие-то шорохи. Вдруг по спине пробежал знобящий страх, а затем из темноты и шорохов повеяло ужасом: я почувствовал чье-то присутствие, что-то живое, если не шедшее следом, то наблюдающее за мной. Не знаю почему, но мне почудилось, что кому-то нужна моя жизнь. Это было как предчувствие смерти, столь же бессмысленное, сколько и пронзительное. Я больше не понимал, куда и для чего иду, остановился и ждал: что это, когда оно покажет себя...
Сам я представлял, что сейчас из темноты навстречу мне выйдут незнакомые парни, мне так и виделось: этой ночью, сразу же после одной расправы, в Свиблово пришли, чтобы отомстить, они, "пятаки", у которых, наверное, кого-то убили наши, а завтра здесь найдут труп, потому что теперь они должны убить, - так уже было, я знаю, мне рассказывали! Справа был дом, пятиэтажка, в которой не светилось ни одного окна. Слева тянулся не застроенный ничем пустырь - одинокие голые кустарники, холодная земля с остатками еще зеленой травы, по которой этой ночью в ноябре почему-то стелился влажный тяжелый туман. Свет, опускавшийся парашютом с высоких фонарных столбов, тоже окутывала его дымка. Вдруг за кустами уже отчетливо послышалась возня и какое-то мужиковатое кряхтенье. На свет точно бы с большой высоты плюхнулась огромная серая ворона. Она зыркнула в мою сторону и выжидающе замерла, наблюдая, что я сделаю в ответ. Осевшая птица производила впечатление больной или раненой, по крайней мере я чувствовал, что ей трудно взлететь. Но стоило мне понять это, как она совершила над собой усилие - и вспрыгнула, начиная толкать себя крыльями вперед, а в коготках ее намертво было схвачено что-то дохлое. Она смогла пролететь со своей добычей десяток метров. Но затем все повторилось опять, и я успел заметить свесившийся в воздухе крысиный хвост... Дохлая крыса была тяжелее этой вороны, что выбивалась из сил и куда-то переносила ее в ночи.