Страница 37 из 39
«Лишь бы только уйти, а там пойду, отыщу дровяную келью и присоединюсь к спасенным. Не примут, удеру куда-нибудь – все одно».
Так размышлял Карась, стоя у ворот училища, с твердым намерением исполнить свой замысел.
Но вдруг распахнулись двери училища настежь, и в них показалась телега. Сзади шел священник. Телега остановилась у дома инспектора, к которому и отправился священник. Карась из любопытства заглянул в рогожку, которою был прикрыт экипаж, и невольно попятился назад. Из-под рогожки на него сверкнули два страшных глаза…
– Меньшинского привезли! – закричал он.
В телеге лежал, связанный по рукам и ногам, действительно Меньшинский. Он, убежав за несколько верст, в свою деревню, был накрыт отцом ночью, скручен веревками и отправлен в бурсу. Свободным везти его боялись – непременно убежит снова…
Около телеги образовалась толпа учеников.
– Меньшинскнй! – говорили бурсаки…
Он посмотрел только со злобой на своих товарищей: он всех их ненавидел в ту минуту.
– Как тебя поймали?
– Связанного так и везли?
– Сорок с лишком верст?
– Убирайтесь к черту, – отвечал он и закрыл глаза.
Появился инспектор, и толпа рассыпалась в стороны.
Через полчаса ведено было ученикам собраться в «пятом номере». Туда притащили связанного Меньшинского, повалили его на пол, раздели, два служителя сели ему на плеча, два на ноги, два встали с розгами по бокам, и началось сечение. Жестоко наказали знаменитого бегуна. Он получил около трехсот ударов и замертво был стащен в больницу на рогожке…
Впечатление от этой порки было потрясающее.
«Страшно, – подумал Карась, – бог с ним и с бегством! Лучше на пасху не пойду».
После того у Карася прошла охота бежать.
«Однако, на пасху не идти? Нет, как-нибудь да урвусь из бурсы. Завтра обиход, – думал Карась, – решится дело – идти мне на пасху или нет?»
Вот когда сделалось ему страшно. Чем ближе подходил грозный день неотпуска, тем становилось ему тошнее. К чувству ненависти и тоски присоединялось еще какое-то новое чувство: все стало казаться пустяками, зарождалась мизантропия, мрачный взгляд на мир божий. Пробовал он чем-нибудь развлечься – ничего не выходило. Купил он костяшек и стал играть в юлу. «Какое нелепое занятие!» – сказал он через несколько минут и раскидал костяшки по полу. Добыл пряник из кармана, стал лакомиться, но скоро и пряник полетел на печку. Пошел к своим дуракам, но дураки только бесили его. В душе Карася начали подниматься вопросы, на которые ни йоты не могли ответить дураки. «Отчего все так гадко устроено на свете? Отчего люди злы? Отчего слабосильного человека всегда давят и теснят? Где всему этому начало? Говорят, дьявол всему причина, он соблазнил людей, но кто же дьявола-то соблазнил? Был когда-то рай на земле, но теперь все гадко на свете: отчего это? откуда?» Дуракам до таких вопросов, разумеется, не было дела. Сновал Карась из угла в угол и сильно волновался, наконец забился он в своей Камчатке под парту, накрыл победную голову шинелью и горько зарыдал. Слезы, однако, мало облегчили его. Он мало-помалу, однако, забылся и, утомленный впечатлениями дня, заснул кое-как. Пробудился он с головной болью, и первый вопрос опять был о пасхе.
Карась думал, что он с ума сойдет от горя. Но вдруг лицо его стало проясняться, какая-то надежда прокрадывалась в сердце, точно он видел исход из своего положения. Карась решался на что-то и не решался. Но борьба быстро кончилась.
– Не умру же, господи, твоя воля! – проговорил и приступил к занятиям такого странного рода, что человеку, незнакомому с тайнами бурсацкой жизни, мог показаться уже лишившимся рассудка.
Вечер. Занятия кончаются. Скоро ужин.
Карась вышел на двор, отыскал большую лужу, уселся около нее и стал снимать сапоги. Потом, оставшись в одних чулках, принялся бродить по воде, как будто и в самом деле превратился в большую рыбу. После такой операции он надел сапоги сверху мокрых чулков и долго ходил по двору. Хотя уже весенний лед прошел и время стояло довольно теплое, но на дворе по вечерам стояла легкая изморозь. Карась рисковал поплатиться здоровьем; но когда чулки на нем просохли, он опять стал плавать в луже и снова повторил свою проделку. Все это было очень дико. Но Карась не унимался. За ужином он нарочно ничего не ел, хотя не мог пожаловаться на дурной аппетит. После ужина он опять ходил в намоченных чулках. Пришедши в спальную, он намочил холодной водой галстук и надел его себе на шею. Все заснули, а он все ворочался в постели. Когда же стал одолевать сон Карася, он встал с кровати, добыл свои подтяжки, привязал ими себя за ноги к спинке кровати – положение, в котором невозможно заснуть. Он гнал свой сон. Мучил себя Карась добровольно.
Но что все это значит?
«Как бы захворать? – думал Карась. – Завтра меня стащут в больницу; обиход пройдет без меня, и я останусь уволенным на пасху. Не умру же я. Хоть и больного возьмут домой, все же лучше!..»
Вот чем объясняется сумасбродство Карася…
Когда бурсак уходил от какой-нибудь беды в больницу, прятался в отхожих местах, строил келью на дровяном дворе, утекал в лес либо домой, то это на местном языке называлось – спасаться.
Спасающихся в больнице было немало. Мы видели, что делал Карась, чтобы поселиться в ней. Для той же цели многие развивали на теле чесотку и нарочно не лечили ее, смотрели долго на солнце, чтобы получить куриную слепоту, натирали шею сукном либо накалывали ее булавками, чтобы распухла она, расковыривали страшно свои носы, растравляли на ногах раны и т. п.
Черт бы побрал бурсу, заставляющую человека прибегать к тем же средствам, чтобы избавиться от нее, к каким прибегают рекруты для избавления от солдатчины, то есть обрубают себе пальцы и рвут вон зубы. Отлично. Поутру на другой день Карась, бледный, растрепанный, еле держась на ногах, был отведен старшим в местную больницу.
Но такое спасение, на которое решился Карась, обходилось очень дорого: во-первых, потому, что приходилось рисковать здоровьем, а во-вторых, больница была одним из самых страшных мест бурсы.
Она делилась на два отделения: чистое и чесотное.
Чистое имело в себе комнату под аптекой; потом шли палаты для больных. В палатах на железные кровати были брошены слежавшиеся матрацы, жесткие, как камень, – в них гнездами гнездились клопы и другие паразиты. Комнаты были с линючими стенами, в пятнах, плесени, зелени; пол проеден мышами и крысами. Чесотное отделение, находящееся от чистого через коридор, в одной огромной комнате, было еще милее: это была какая-то прокаженная яма, кишащая коростой, струпьями и всякою заразою. Подле той ямы находилась кухня, из которой неслась в нос рвущая гниль и вонь. Близлежащие ватер-клозеты увеличивали впечатление. Содержание больных было очень нездорово. Воздух, при дурной вентиляции, был дохлый, пища скудная и скверная – габерсуп, прозванный от бурсаков храбрым супом, вместе с пятибулкой (булка в пятак ассигнациями), прополаскивая желудок, мало питали организм; белье было грязное и рваное; верхняя одежда тоже, но особенно замечательны были так называемые саккосы (древнее слово, означающее вретище, рубище, лохмотьище и одежду смирения), то есть дерюжные, сероармяжные халаты; при этом строго наблюдалось, чтобы грязный колпак был на голове больного, так что больные сразу казались и нищими и дураками. Лекарства, нечего и говорить, были пустые – мушки, рожки, горчица, ромашка, oleum ricini [касторка (лат.)], рыбий жир, мазь от чесотки да несколько пластырей – вот, кажется, и все; только в крайних случаях решались на что-нибудь подороже.
Ко всему этому фельдшером был некто Мокеич. Он был глух на правое ухо и глух на левое ухо, глуп с фронтона и глуп с затылка, хотя и был человек души доброй. Он был глубоко убежден, что доктора всегда глупее фельдшеров, особенно молодые. Мокеич хвастовался главным образом тем, что у него счастливая рука, и, вероятно, на этом основании пропил аптекарские весы, а после всегда узнавал вес рукою – подтряхнет на ладони какую-нибудь специю, «полунце», – говорит и сыплет в банку. Он лечил обыкновенно прислугу училищную и кой-кого из окрестных обывателей, перед которыми и ругал своего доктора.