Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 39



Кому горе, а кому радость. День поступления Разумникова в училище был днем торжества и счастия некоего Лапши… Лапша был чудак, парень шальной и благой. Широкоскулое, серого цвета лицо, голова, почти вросшая в плечи, выдавшаяся вперед неестественно грудь и остальная часть туловища, помещенная на коротких ногах, – делали фигуру его в высшей степени странною, попеременно то жалкою, то уморительною. Лицо его освещалось каким-то неразгаданным, постоянно меняющимся внутренним светом: оно сериозно, даже угрюмо, но вдруг Лапша без всякой причины покраснеет, а потом раскатится смехом, и все это совершается в нем быстро и неуловимо. Он при всем этом не был дураком. В лице его вы видите образчик бурсацкой застенчивости, которая особенно развилась от его несчастного безобразия. Не будь этой застенчивости, он, быть может, и не сидел бы в Камчатке… Таков был Лапша. Но он делался совершенно иным человеком, когда пел что-нибудь: значит, талант. Голосок он имел довольно приятный и владел тонко развитым слухом. Всегдашней, самой задушевной мечтой его было иметь свою скрипку и выучиться играть на ней, но мечта так и осталась мечтой: теперь он где-то пастухом монастырских коров и, говорят, отлично играет на рожке…

Подходит к Лапше Карась.

– Что тебе? – говорит Лапша, ежась, двигая плечами и выпячивая свое странное лицо.

– Поучи меня обиходу.

Лапшу медом не корми, а только дай в руки обиход.

– Пойдем. Сначала надо ноты выучить.

Отправились они в Камчатку и затянули – ут, ре, ми, фа и т. д.

– Не так: надо тоном выше!

Карась усиливается тоном выше.

– Чересчур высоко – теперь ниже надо.

Карась на новый манер.

Долго они упражнялись в церковногласии. Спотели оба.

Но вот Лапша съежился, перегнулся, вытянулся, сделал сначала тоскливую рожу, а потом вдруг поднес к носу Карася кукиш…

– Это что?

– Кукиш!

Лапша после этого захохотал.

– Да что с тобой?

– Не буду учить…

– Голубчик… Лапша…

– Не поймешь ничего…

Лапша убежал…

Остервенение напало на Карася. Он грыз свои ногти и, мигая глазами, усиливался удержать злую соленую слезу, которая ползла на щеку.

– Когда так, к черту все!

Он ударил об пол обиходом…

– Проклятое училище! – проговорил он…

Карась начал вести себя неприлично. Если бы не проклятое наказание, Карась от среды до воскресенья провел бы время, мирно почивая на лаврах, но теперь он был раздражен, и жизнь его пошла ломаным путем.

Подходит к нему один из его любимых дураков, бедная Катька.

– Нет ли у тебя хлебца?

– Этого не хочешь ли?

Карась предлагает голодному Катьке туго натянутую фигу. Катька отходит от него печально…

Карась идет развлечься на училищный двор.

– Карасики, пучеглазики! – говорит ему Тальянец, второкурсный мужлан старшего класса, ученик с вывороченными ногами.

– Кривы ножки, кочерыжки! – отвечает Карась…

Тальянец начинает его преследовать.

– На кривых ногах пять верст дальше! – отвечает Карась, пускает в него комом грязи и удаляется опять в класс.

Подходит к нему другой дурак, Зябуня.

– Карасик, – говорит он ласково.

– Ты что, животное безмозглое?

– Карасик…

– Поди прочь, пустая башка!

Пустая башка тоже отходит от него печально…

Карась стал несговорчив и несправедлив. Он чувствует это, и его начинает мучить совесть…

– Черт знает, какая тоска, – объясняет он приступы совести…

Идет Карась ко второуездному классу, берется за ручку двери и начинает стучать ею: ученики низших классов, не имевшие права входить в высший, так вызывали второуездных. Выходит ученик.

– Кого тебе?

– Тавлю.



– Сейчас.

Вышел Тавля.

– Чего тебе?

– Дай в долг.

– Сколько?

– Пять копеек.

– В воскресенье семь.

– Нет уж, после воскресенья, в другое. Я не уволен. Откуда ж мне взять?

– Тогда десять.

Карась задумался на минуту.

– Давай, – сказал он, махнув рукою…

Тавля отсчитал ему пять копеек…

Карась отправился в сбитенную, съел там на три копейки сухарей, а на две выпил сбитню. И угощение не успокоило его. Оно напомнило ему только домашний чай и кофе. Затосковал Карась.

– Боже мой, – проговорил он, – неужели не отпустят меня на пасху? Пойду попрошу еще Лапшу: не поучит ли? А нет! черт с ними!.. не выучиться мне!..

После того Карась из пустяков каких-то полез в драку, и хотя пустил в дело зубы, когти и ноги, как обыкновенно, однако его все-таки поколотили.

Для Карася не было наказания тяжелее, как неотпуск домой. И вот еще порядочный бурсацкий учитель Разумников не понимал же, что такое наказание гнусно, незаконно и вредно. Не понимают педагоги и понимать не хотят, что они, когда запрещают человеку, в виде наказания, переступать порог отцовского дома, то этим самым вгоняют его в скуку, тоску и апатию, подвергают на скандалы разного рода, поселяют к уроку или нравственному правилу, за которые штрафуют и шельмуют, полное отвращение, лицемерное исполнение и страсть к запрещенному поступку. Неужли такие плоды в видах здравой педагогики? Кроме того, чем виноваты отец и мать, когда они во время праздника, по приговору педагогов, не видят в своей семье сына, часто любимого, часто единственного сына? за что братья и сестры лишаются свидания со своим братом? за что их-то наказывают педагоги? Воскресный день во многих семействах один только и есть свободный день в неделе – к чему же он туманится печалью по сыне или брате? Портить чужой праздник никто не имеет права, это дело нечестное, дело несправедливое. И неужели отец и мать, если они любят своего сына, меньшее могут иметь на него влияние, нежели черствый педагог? Многие педагоги скажут на это: «да». Был же, например, болван, которого мы называли Медведем, семинарский инспектор, который привязанность к родному дому ставил ученику в преступление на том основании, что желающий быть дома не желает быть в школе, значит, ненавидит науку и нравственность, проводимые в ней. Диво, что такие черные педагоги, как лишенные деторождения, не наказывали детей за любовь к родителям!

Но таких педагогов скорее прошибешь колом, нежели добрым словом. Бог с ними. Лучше посмотрим, что сталось с Карасем, когда он страдал от мысли, что его не отпустят домой на целую пасху.

Учителем арифметики того класса, где был Карась, был некто Павел Алексеевич Ливанов; собственно говоря, не один Ливанов, а два или, если угодно, один, но в двух естествах – Ливанов пьяный и Ливанов трезвый.

Третья перемена, которая была после обеда, назначалась для арифметики… Стоят при входе в класс караульные, ожидающие Ливанова. Ливанов входит в ворота училища…

– Каков? – спрашивает один караульный…

– Руками махает, значит, того…

– Это еще ничего не значит…

– Да ты не видишь, что он у привратника просит понюхать табаку?

– Именно так… Значит, пишет по восемнадцатому псалму.

Караульные бегут в класс и с восторгом возвещают:

– Братцы, Ливанов в пьяном естестве…

Класс оживляется, книги прячутся в парты. Хохот и шум. Один из великовозрастных, Пушка, надевает на себя шубу овчиной вверх… Он становится у дверей, чрез которые должен проходить Ливанов… Входит Ливанов. На него бросается Пушка…

– Господи, твоя воля, – говорит Ливанов, отступая назад и крестясь…

Пушка кубарем катится под парту.

– Мы разберем это, – говорит Ливанов и идет к столику.

В классе шум…

– Господа, – начинает Ливанов нетвердым голосом…

– Мы не господа, вовсе не господа, – кричат ему в ответ…

Ливанов подумал несколько времени и, собравшись с мыслями, начинает иначе:

– Братцы…

– Мы не братцы!

Ливанов приходит в удивление…

– Что? – спрашивает он строго…

– Мы не господа и не братцы…

– Так… это так… Я подумаю…

– Скорее думайте…

– Ученики, – говорит Ливанов…

– Мы не ученики…

– Что? как не ученики? кто же вы? а! знаю кто.