Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 27



Много десятилетий прошло, но дыхание борьбы за Родину и кровь народа еще не остыли.

И русская слава поселилась тут навечно.

День ото дня Севастополь все больше нравился впечатлительному юноше, который пришел, чтобы увидеть этот город с неба, чтобы многое понять, многому научиться, осуществить свою мечту.

Курсанта Преображенского представили командиру отряда Василию Сергеевичу Молокову. Коренастый, голубоглазый человек с пристегнутым к поясу летным шлемом спокойно спросил Преображенского:

- Значит, это вы сегодня идете в самостоятельный полет?

- Так точно!

Василий Молоков глянул на небо, потом посмотрел на Преображенского пристально, прямо в глаза.

- Глаза у курсанта Преображенского хорошие. Надежные глаза. Видна в них решимость и твердость! - сказал он.

Василий Сергеевич Молоков всегда по глазам летчика определял, готов он к полету или не готов. У того, кто в себе уверен, глаза хорошие, вперед глядят. Кто не готов - прячет взор подальше, смотрит вниз или украдкой. И "дядя Вася" - так все звали Василия Сергеевича Молокова, - определив пригодность курсанта в контрольный полет, обязательно отправлялся с новичком. Сядет в самолет. Молчит. Пилот ведет машину. Молоков молчит, не вмешивается. Вниз смотрит, вверх, на крылья самолета глядит, показания приборов проверяет. И хоть бы слово! Что хочешь, то и делай. А когда на землю сядут, шлем к поясу пристегнет и, если улыбнется, значит, все в порядке.

- Пойдет в самостоятельный, - скажет. - На старт!

И тогда к плоскостям самолета флажки красные привешивают, снаряжают самолет, как царскую невесту. Наступает тишина. Все знают, что сегодня в семье воздушных пилотов прибавится еще один летчик. И все: и старые воздушные "короли", и молодые отважные летчики - все должны сегодня уступать дорогу в воздухе. Новый летчик сегодня именинник!

Взлетел Преображенский, прошел по кругу и в тот же миг будто сделался слепым. Перед ним была только приборная доска, маленький кусочек неба, лоскуток земли. Ни Севастополя, ни знаменитых бастионов, ни широкого залива, ни грозных черноморских кораблей он не видел. Мысли молодого пилота были заняты только правилами полета.

Опять взлетел Преображенский - и снова получилось то же самое.

В третий раз взлетел. Машину повел уверенно. Друзей всех увидел внизу, небо голубое увидел, бесконечное светлое и чистое небо. Оно голубым бескрайним океаном нависло над зеленеющей землей.



Прекрасен молодой Севастополь! Все радовалось, сверкало, кружилось. Все краски - словно в разноцветном ковре, весь город, морская зеленоватая вода, чернеющие курганы и даже белый степной ковыль будто зашевелились и запели.

Внизу лежал прекрасный город русской славы. Вот она - гордая жизнь России!

На аэродроме, закинув голову, стояли Василий Сергеевич Молоков, инструктор Магон, сверстники и друзья.

- Отлично! Желаю летчику Преображенскому удачи и счастья! - сказал Василий Молоков и дружелюбно протянул курсанту руку.

Тепло молоковской руки Евгений Николаевич ощущал потом вею жизнь. А тогда, как и подобает в таких случаях, курсант торжественно сказал:

- Большое вам спасибо, Василий Сергеевич. Вы подняли меня в небо. Я не забуду вас!

Преображенский рассказывал мне о своей юности скупо, отрывочно и не успел он закончить, как в дверь постучали. Вошел дежурный по части.

- Я видел потом не раз Севастополь, - уже на ходу продолжал полковник. - И всегда он был для меня связан с необыкновенно простым, талантливым советским летчиком Василием Сергеевичем Молоковым, одним из первых Героев Советского Союза.

Ответив на вопрос дежурного по части, Преображенский рассказал кое-что из своей летной практики. Но меня интересовало другое.

- А у вас, Евгений Николаевич, бывали исключительные случаи в воздухе? - спросил я. - Когда дело доходило до известной формулы "быть или не быть"?

- Нет, у меня не бывало, - быстро ответил полковник. - Я много лет летаю, полмиллиона километров, пожалуй, уже налетал, но ничего выдающегося, что бы заинтересовало вас, литераторов, у меня не бывало.

Поразмыслив немного, он добавил:

- Нет, кажется, вру. Был однажды у меня такой нелепый случай. Летел я на стареньком Р-шесть. Самолет тот давно-давно устарел, поизносился. С Челноковым. Теперь Николай Васильевич летает на "илах". Дела грозные делает. Так вот, на аэродроме техники нам сказали: "Самолет ваш в порядке. Можно лететь". Мы с Николаем Васильевичем и полетели. Все будто нормально. И вдруг мой самолет клюнул, а потом носом вверх полез. Смотрю, не прошло и секунды стал он валиться на левое крыло. Лихорадочно работаю рулями высоты - не действуют! Падаю! Земля близко, земля, как шар вертится. "Сейчас разобьюсь!" Мне стало жалко Челнокова, товарищ хорошей. Снова хватаюсь за управление. Жму ручку, на себя. Напрасно! Все кончено! Слышу удар о землю. Больше я ничего не помнил. Очнулся, подумал: "Что же это со мной случилось, как будто упал, ударился, но не ушибся. А где Челноков?" Кричу: "Челноков! Челноков! Ты жив?" Челноков не отвечает мне. Значит - Челноков убит. Я повторяю: "Челноков! Ну, отзовись же!" Ни звука. Сам я из кабины как будто не могу вылезти, но все-таки пытаюсь. Вылезаю, вижу: мой Челноков лежит возле разбитого самолета в крови, почти не дышит. Он, видно, тоже потерял сознание. К самолету прибежали какие-то люди с брезентовыми носилками. Я гляжу на пришельцев, и берет зло на них. Что им, собственно, тут нужно? Люди молчат. Берут меня осторожно за руки и стараются уложить на носилки. "Нет, думаю, - напрасно трудитесь. Меня на носилки класть нечего! Ни в коем случае". Я совсем обозлился и говорю: "Если вы хотите меня брать на носилки, то что же будете делать с Челноковым? Он еле дышит!" Взяли они Челнокова на носилки и понесли. Возле меня осталась остроносая девчонка с белыми кудряшками - врач, посматривает на меня, нервно вздрагивает. "Что вы, говорю ей, - дрожите? Озябли?" - "Нет, не озябла, - отвечает. - Мне страшно за вас. Пожалуйста, скорее в госпиталь. Вы посмотрите на себя, на кого вы похожи. Ведь вы разбились совсем". - "Как это совсем? Пустое дело," - сказал я сгоряча. - И не дрожите, пожалуйста. Мне вас жалко". Но она не успокоилась. Хватает меня за руку я так по-детски говорит: "Товарищ летчик, пойдемте поскорее в госпиталь, ради бога. Вы так сильно разбились, так разбились, что я боюсь за вас. Я же отвечаю за вашу жизнь". - "Миленькая, пойми ты меня. Причину вот выясню, тогда пойду в госпиталь". Ковыряюсь, лазаю по обломкам самолета, а сам про врача очень плохо думаю: "Молодо-зелено! Видно, впервые с разбитыми летчиками дело девчонка имеет". И как-то нечаянно сплюнул. Зуб и полетел в сторону. Сплюнул в другой раз другой зуб вылетел. Сплюнул в третий раз - третий упал. "Довольно, брат Евгений, плеваться, - сам себе говорю, - а то зубы выплюнешь и есть нечем будет". Провожу рукой по лицу - вся ладонь в крови. За нос хватаюсь. Нет носа, не прощупывается. "Вот здорово, что же это такое, почти без носа, плохо дело". Взялся за ухо, и ухо в крови. Батенька ты мой! Разбился, что надо. Девчонка права оказалась. Нашел наконец причину отказа рулей. Оказывается, после ремонта самолета были перепутаны тросы рулей глубины. Они перетерлись и... "Вот что, - говорю я девчонке-врачу, - ведите теперь в тот госпиталь, куда вы понесли Челнокова". В госпитале сразу установили диагноз: у Челнокова предположительно сломано два ребра, вывих руки, перелом ноги, разбит лоб, порвана на груди кожа. У меня треснуло что-то в верхней челюсти. В четырех местах трещины в нижней челюсти, сломана правая ключица, глубоко пропорот висок, полная отечность левого глаза. А боли не чувствую никакой! Меня удивило еще то, что когда я упал, то почему-то сразу подумал: "Упал и не ушибся", а в госпитале подумал другое: "Ушибся, но почему-то все еще не больно". Несколько дней спустя выяснились еще кое-какие мелкие "поломки". Но о них говорить не стоит. Взяли мою руку в шину, нарастили нос, забинтовали. Нос как-то по кусочкам складывали. Хрящик к хрящику. Оба глаза забинтовали. Примочки сделали. Грудь перевязали, поврежденную кисть руки потуже бинтами перехватили. Положили меня в одну палату с Челноковым. Николай Васильевич лежал неподвижно, и я очень боялся за него. Утром пришел специалист-глазник, какой-то знаменитый окулист. Профессор осматривал меня медленно, потом очень серьезно сказал: "Глаз вынимать нельзя. Глаз отойдет сам по себе. Ушиб! Лечить надо!" И действительно, глаз постепенно стал оживать. Но я беспокоился о семье: жена моя, Таисия Николаевна, ходила последние месяцы Володей и не должна была знать об аварии. Мои товарищи сказали ей, что я улетел в командировку, в Москву, за самолетами. Я писал письма. Летчики попутно отвозили их в Москву, там опускали в почтовый ящик, и на третий день они приходили по адресу, как полагается, со штампом, числом и месяцем. Все это было довольно ловко придумано. Тася, бедняга, ничего не зная, открывала короткие письма, читала и не догадывалась, что я лежу здесь же, рядом с нашим маленьким домом, в пропахшем лекарствами госпитале. И я все время торопил врачей. Конечно, они не очень-то были довольны моим поведением. Семнадцать дней я пролежал. Вернулся домой в тот самый день, когда Тасю отвезли в больницу. Я должен сказать, что врачи, эти неописуемые кудесники, такие чудеса сотворили со мной, что и подкопаться трудно. Все недостатки сгладили. Когда Тася вернулась из больницы, она сначала ничего не заметила, только потом стала всматриваться в меня и с испугом спросила: "Евгений, в твоем лице странная перемена. Что случилось?" - "Да что ты, что ты, Тася! Никакой перемены нет. Это тебе просто показалось после родов". - "Да нет, говорит, - что-то с носом у тебя неладно. Скажи мне, что случилось?" "Нос, - говорю, - действительно немного не в порядке. В хоккей как-то играл. Ребята ударили. Ведь ты же помнишь, был у меня такой случай". - "Перестал бы ты играть. Ты уже совсем не молод, чтобы в хоккей играть. Тебе за тридцать лет. А ты в хоккей!" - "Ну, хорошо, Тасенька, не буду я больше играть". Она поверила. Я же выигрывал у нее время и тихонечко бегал в госпиталь: лечение еще продолжалось. Конфуз только один вышел. И все благодаря моей спешке. На правом плече, когда мне сделали наращивание, образовался бугорок. Рука не стала подниматься. Тася не могла это не заметить. "Что у тебя с рукой?" Больше я не стал скрывать от нее и все рассказал, как было. Она только руками всплеснула, но почти не волновалась: острота миновала. А для меня острота вопроса только началась. Врачи не позволили мне летать. Они сказали: "Или новую операцию руки делать, или идти в Сеченовский институт для трудного, но верного лечения". Пошел в Сеченовский. И там заставили меня упражняться... Рука стала нормальной. Но мне все же не разрешили летать. Злой я был. На другой день состоялся у меня разговор с командиром бригады. Сказал я ему, что не могу без конца лечиться. Челноков, на что покрепче меня разбился, а давным-давно летает. А я чувствую себя хорошо и могу летать, а мне не разрешают. "Летайте на здоровье, - сказал комбриг, - я верю вам и разрешу полеты". Тогда я успокоился, пообедал, пошел на аэродром и с таким удовольствием полетал, как будто сто лет не был воздухе. Как видишь, друг мой, всякие бывают случаи. Иногда от случая до смерти совсем недалеко. Если бы я лишился глаза - это для меня было бы равносильно смерти. Если бы пришлось отнять руку - то же самое. А летчик, когда он видит, слышит, держит штурвал, не может не летать. В полетах ведь - наше счастье, вся наша жизнь.