Страница 25 из 26
В 1928 году раскол в РКП (б) привел к расколу и в польской компартии, члены которой разделились на троцкистов и сталинистов. Уехавший в СССР убежденным сторонником Ленина-Сталина, один из лидеров польских коммунистов Исаак Дойчер вернулся домой, пораженный размахом идущих на «родине Великого Октября» политических репрессий. Вскоре Дойчер объявил о своем решении поддержать линию Троцкого, так как если бы последний руководил Советским Союзом, то там все было бы иначе. Сторонники Сталина немедленно заклеймили Дойчера как «фашиста» и «прислужника мировой буржуазии» и начали осыпать его проклятиями и угрозами.
Раскол польской компартии расколол и семью Сабины – сама она сначала примкнула к сталинистам, затем переметнулась к троцкистам, в то время как ее младший брат Мотэле решил сохранить верность Сталину. Зингер в те дни часто сопровождал Сабину на различные партийные собрания, где сталинисты и троцкисты продолжали выяснять между собой отношения. Не принадлежа ни к тому, ни к другому лагерю, он внимательно прислушивался к идущим на этих сборищах спорах, поражаясь фанатизму и ненависти, которой пылали их участники по отношению к своим политическим противникам. Из идущих между ними споров он сумел уяснить картину происходящего в СССР: коммунисты, обещавшие привести человечество в светлое будущее, учинили самый настоящий террор по отношению ко всем инакомыслящим; разорили сельское население; уничтожили наиболее трудолюбивую часть крестьянства; насадили в стране самый настоящий, вполне сравнимый с языческими, культ своих вождей. Заявления Дойчера о том, что если бы победу одержал Троцкий, то все было бы по-другому, не вызывало у Зингера ничего, кроме иронической усмешки: слушая обе стороны, он пришел к выводу, что Троцкий, придя к власти, действовал бы точно так же, как и Сталин.
О том, что творилось тогда в Варшавском писательском клубе, Зингер вспомнил уже после войны устами Зейнвела Маркуса, от имени которого ведется повествование в рассказе «Бегущие в никуда»:
«В конце тридцатых в писательском клубе часто устраивали вечера. И в публике, и среди выступавших преобладали так называемые прогрессисты. Всем известно, что в Польше было очень немного евреев-пролетариев, а евреев-крестьян не было вовсе. Но у этих рифмоплетов выходило, что все три миллиона польских евреев либо стоят у станка на заводах, либо пашут. Эти горе-писаки предсказывали неизбежную революцию и диктатуру пролетариата. За пару лет до начала войны еще появились троцкисты. Троцкисты ненавидели сталинистов, сталинисты – троцкистов. Во время публичных дебатов они обзывали друг друга фашистами, врагами народа, провокаторами, империалистами. Угрожали друг другу, что, когда массы наконец поднимутся, все предатели будут висеть на фонарях. Сталинисты повесят троцкистов, троцкисты – сталинистов, и те, и другие – общих врагов: правых сионистов «Поалей Цион», левых сионистов «Поалей Цион», просто сионистов, и, конечно, всех религиозных евреев. Я помню, как президент Еврейского клуба доктор Готтлейб заметил как-то: «Откуда они возьмут в Варшаве столько фонарей?»…»
В этот же период в жизни Исаака Зингера появляется еще одна женщина, которую он в своей автобиографической повести «Заблудившийся в Америке» называет Леной.
«Лена досталась мне в наследство от Сабины, – пишет он. – Они были долгое время близкими подругами. Они делили камеру в женском отделении тюрьмы «Павиак», которое называлось «Сербия». Здесь, оказавшись один на один в камере, они непрестанно ругались, так как Сабина была троцкисткой, а Лена дала клятву верности товарищу Сталину. Лена была отпущена под залог и должна была предстать в назначенное ей время перед судом, однако после того как в ее деле появились новые свидетели и суд мог посадить ее на несколько лет в тюрьму, решила бежать. Она попросила меня приютить ее на ночь, так как, по ее словам, ее преследовали жандармы. Узкая железная кровать стояла у меня в комнате, и Лена спала со мной на ней не только в ту ночь, но и все последующие ночи. Она называла меня прислужником капиталистов даже тогда, когда прижимала свои губы к моим губам. Она утверждала, что мои мистические рассказы помогают победе фашизма, но при этом пробовала перевести некоторые из них на польский.
Она поклялась мне, что прошла гинекологическую операцию, которая сделала ее бесплодной, но уже летом была на пятом месяце беременности…
Лена сказала, что хочет родить от меня ребенка, даже если завтра рухнет мир. С абсолютной уверенностью она утверждала, что последняя битва между Правдой и Ложью, между Справедливостью и Угнетением уже близка, Правда в ней, безусловно, победит, и тогда она не будет нуждаться в моей помощи. Мне же лучше уехать в Америку, если я хочу убежать от праведного гнева польских рабочих. Но рано или поздно революция придет и туда…
Эти слова поражали своей наивностью. В реальности Лена жила, как птица, запертая в клетке. У нее не было ни гроша, и над ней постоянно висела угроза ареста. Она выросла в хасидском доме. Ее отец, Шломо-Шимон Яблонер, принадлежал к гурским хасидам. Когда он узнал, что его дочь якшается с коммунистами, он выгнал ее из дома. Он отсидел по ней «шиву», и вместе с ним справляли траур по Лене ее мать, три ее брата и две сестры. Шломо-Шимон был известен как ревнитель традиции. Когда его дети совершали нечто, что было не совсем кошерным в его глазах, он избивал их даже после того, как они отпраздновали свадьбы… Лена говорила мне, что предпочитает повеситься, чем вернуться домой, к этому «стаду реакционеров».
Для девушки она была довольно высокой, смуглой, как цыганка, с плоской, как у мужчины, грудью. Во рту у нее вечно торчала сигарета. Глаза ее были черны и смотрели на мир с таким характерным мужским взглядом, что в силу какой-то биологической ошибки она родилась существом другого пола, чем тот, которому принадлежала на самом деле. Она была своем не в моем вкусе и к тому же призналась мне, что она – лесбиянка…»
Это отрывок еще раз доказывает, с какой осторожностью нужно подходить к той зингеровской прозе, которую он сам называл «автобиографической». Настоящее имя Лены было Руня, точнее, Рахель Шапира, и внешне она была полной противоположностью описанной здесь героини. Пышногрудая, круглолицая, с ослепительно белой кожей, плотно сбитая Рахель была на самом деле вполне во вкусе Башевиса-Зингера. Правдой во всем этом рассказе является, пожалуй, лишь то, что Рахель и в самом деле выросла в большой и уважаемой семье гурских хасидов, с которой порвала еще в ранней юности.
С Руней-Рахелью Зингера и в самом деле познакомила Сабина. И, так или иначе, но они прожили вместе почти восемь лет – с 1927 по 1935 год, то есть до самого отъезда Зингера в США. Это, разумеется, не означает, что Зингер хранил ей верность, но, вне сомнения, их отношения были если не браком, то чем-то очень похожим на брак.
В немалой степени этому способствовало рождение в 1930 году их сына Исраэля. Узнав о беременности Руни, Исаак Зингер заявил, что ни в коем случае не желает иметь ребенка и требует, чтобы она сделала аборт. Руня-Рахель уже собиралась выполнить это требование своего любовника, но в последний момент дочь раввина победила в ней коммунистку. В результате на свет появился мальчик, которому предстояло в возрасте пяти лет расстаться с отцом, отправиться с матерью в Москву, оттуда быть депортированным в Турцию и уже из Турции добраться до Палестины, где жила семья его деда по матери. Дальше Исраэля Зингера, ставшего Исраэлем Замиром, ждала учеба и жизнь в кибуце, служба в израильской армии, и лишь затем, спустя 20 лет, встреча с отцом в Нью-Йорке…
У этой пары и в самом деле были весьма сложные отношения.
Руня-Рахель в беседах с сыном не раз говорила о поразительном бессердечии и скупости Башевиса-Зингера, который снимал вместе с ней убогую мансарду с дырявой крышей, давал ей жалкие гроши на покупку еды для себя и ребенка, одновременно снимая еще одну, куда более приличную квартиру и имея массу любовниц. До конца своих дней Руня-Рахель вспоминала, как однажды у маленького Исраэля разболелось ухо, а Зингер отказывался дать ей деньги на врача, утверждая, что у него их нет. Тогда она в ярости бросилась к вешалке, вывернула карманы висевшего на ней плаща, и из них со звоном выкатились те самые несколько злотых, которые были нужны, чтобы врач оказал помощь ее больному сыну.