Страница 51 из 53
Трижды опоясанный ленточными окнами Славкин дом с пропорциями холодильника был задвинут в склон с фикусом выше крыши. Лестницы здесь тоже были крутые, зато квартира занимала целый этажик.
Гостиная словно сошла с рекламного журнала. Мягчайшие кресла опускали тебя до уровня элегантного журнального столика, пользоваться которым можно было, лишь ставши на четвереньки.
Потолок был взъерошен белыми, как безе, роскошными протуберанцами.
На стенах висели все те же эрмитажные Сислей, Писарро, но если в
Бендерах они служили окошечками в Ленинград, то теперь это были напоминания о канувшем, где были когда-то и мы дураками. То есть живыми и счастливыми, только этого не знали. А теперь Славка смотрел на меня с бендерского пианино бесконечно измученным, бесконечно мудрым взглядом, и я каждый миг ощущал этот взгляд на нас с Марианной.
– Славину машканту не списали, – грустно рассказывала она. -
Мы не догадались на него записать, так что до сих пор за него выплачиваем.
– Здесь же у тебя есть братья? – Я опустил уточнение “двоюродные”.
– Все распалось. Может быть, им – нет, их женам – не понравилось, что я не захотела играть роль вечно беспомощной профессиональной страдалицы, не знаю. Мы приходили в гости,
Слава читал газету, а все его обходили, как будто его уже нет.
Может быть, боялись в эту бездну заглядывать, не знаю. Когда
Слава умер, мне пришлось самой обзванивать всех знакомых и двести раз повторять: Слава умер, Слава умер…
Выдержать налегшее молчание было нелегко, но я выдержал. Я знал, что нет ничего оскорбительнее утешений там, где утешений быть не может. Однако после достойной паузы я рискнул робко изобразить Сэма:
– Какой у тебя телевизор – в России такого экрана и в кинотеатре не сыщешь. – И съежился – бестактно все-таки вышло.
– Слава по ночам не спал, иногда включал телевизор. Я какое-то время терпела, потом начинала его упрекать – мне же к восьми на работу, надо было себя показывать, – не хватало только и мне без работы остаться… А он однажды вдруг среди ночи отправился на улицу, он спускался на ощупь. Я пошла его искать, уже раздосадованная, а он сидит на ступеньках и рыдает, как маленький ребенок. Я его привела, успокоила, протянула ему яблоко – и вдруг он как-то дико перекосился: “Ты меня отравить хочешь?!” Не знаю даже, что это было – чистый бред? Или у него засело, как я его вынуждала взять себя в руки: если живешь, надо жить! Или умирай! Я иногда говорила ему ужасные вещи… Но он все равно припадал к моему плечу. Потому что другого плеча у него не было.
Я сидел, не смея поднять ни глаз, ни мыслей. Чтобы чего-нибудь нечаянно не осудить. А если не судить, что тут можно подумать?
Что жизнь безжалостна и подла? Но кто же этого не знает…
– А как девочки? – нащупал я самый правдозащитный из фантомов.
С девочками как будто все в порядке, тьфу-тьфу. Старшая – нормальная российская евреечка: и там шла на золотую медаль, и здесь получила багрут со средним баллом девяносто; затем первая ступень, вторая ступень, сейчас в Иерусалиме делает третью, докторскую, по микробиологии, много читает, любит
Достоевского, в личной жизни сложности – мальчик ее, тоже
“русский”, с “исканиями”: они с ним решили до какой-то проверки чувств воздерживаться от физических отношений – чуть ли не в знак протеста, здесь же на это дело очень просто смотрят.
Нормально смотрят. И младшая – “я ее сюда привезла совсем ребенком” – растет совершенно другая. Нормальная. Язык уже распущен, как у видавшей бог знает какие виды, а сама дурочка дурочкой – при том, что как положит тебе сиську на плечо…
(“Сиська” – прежде таких слов от возвышенной Марианны услышать было невозможно.) А вообще-то хорошая девочка – заботливая, работящая, только вот учиться не хочет. “Но я теперь, грешным делом, из-за этого и не переживаю: ну, мы учились-учились – и что толку? Я сейчас думаю так: все живы, здоровы, не голодаем – чего еще надо?”
Неужели евреи и впрямь устали быть великим народом с дивной и страшной судьбой, народом, чьи отпрыски по всему цивилизованному миру в первых рядах вечно устремляются за каждым новым фантомом и вечно расплачиваются за каждое новое разочарование, и теперь наконец решили “просто жить”? Но я не верю, что человек способен
“просто жить” – чего же Марианне не жилось в России? Там ей жизнь была не в жизнь без романской литературы, а здесь, оказалось, вполне можно жить и воспитательницей в каком-то жутком интернате для маленьких уродцев – у одного нет кишечника, у другой половины мозга… При том, что и с педколлективом отношения не теплее, чем когда-то в пригородном учебном “пункте” для вечерников: когда она решается вставить слово, оно, как и в том пункте, повисает в воздухе, чуть ли не самое близкое существо у нее на работе – аутичный мальчик, который ни с кем не разговаривает, но замирает, когда она подолгу держит его за руку… И все равно она не ощущает себя так уж беспросветно одинокой, она чувствует, что она у себя дома: ни с кем в отдельности не сближаясь, она пребывает в самых нежных интимных отношениях со страной как единым целым, то есть с фантомом страны, – эта любовь и согревает ее в холодном офисе и в холодной постели.
Кстати, по здешнему эскимосскому обычаю в гостиной было более чем прохладно, и Марианна извлекла из небытия поношенный Славкин свитер. Но чуть я натянул его, она с содроганием отвернулась:
– Не могу смотреть, вы так фигурой похожи…
Я остервенело стащил свитер обратно.
– Да ты ешь, ешь, – извинилась она. – Мне очень приятно тебя кормить, я все запасаю как заведенная – шинкую, мариную, закатываю… Хотя, конечно, на шуке покупать дешевле, это правда…
Журнальный столик действительно был заставлен всяческими молдавскими вкусностями (неизбежные хумус и тхина, разумеется, присутствовали здесь тоже), и под Марианниным грустным любящим взором я принялся уписывать их, невольно стараясь являть собою воплощение Жизни с большой буквы.
– Ф-фу, сейчас умру… – наконец откинулся я в гостеприимнейшее кресло, и Марианна очень серьезно покачала головой:
– Не надо. – И взялась за линейку телепульта: – Извини, я на минутку, новости послушаю.
Огромная голова в телевизоре наговорила чего-то серьезного, и по
Марианниному лицу пробежала страдальческая тень, глаза подплыми слезами.
– Снова двое ребят в Ливане погибли.
Я почтительно промолчал.
Беззвучно отворилась дверь с резиновой окантовкой на случай газовой атаки, и беззвучными зелеными кроссовками по каменному полу к столику приблизилась свеженькая и щекастенькая, как новенький персик, очень юная девушка в оранжевой футболке (если бы даже Марианна не упомянула о ее “сиськах”, не заметить их все равно было бы невозможно). Хороший художник, сохраняя сходство, может каждого из нас превратить и в красавца, и в урода, и, создавая ее по Славкиному образу и подобию, творец пошел по первому пути.
Она остановилась перед нами, глядя на меня с выжидательной робостью, как юная грешница на председателя педсовета.
– Не бойся, Лиечка, дядя добрый, – ласково поощрила ее Марианна и повернулась ко мне: – Слава нас всех запугал, что ты страшно умный.
– Не страшно, не страшно. Но я строг…
Чтобы утрировать ситуацию до комизма, я напустил на себя явно неправдоподобную требовательность:
– Ну-с, как в школе дела?..
– Ноххгмально, – выговорила она с предельной ответственностью, не сводя с меня робко-выжидательных Славкиных глаз.
– А какой ты предмет любишь больше всего? – перешел я к простодушной любознательности, всячески показывая, что со мной можно рубить начистоту.
– Никакой, – немножко расслабилась она.
– А зачем тогда в школу ходишь? – Я был сама наивность.
– Говоххгят, что надо. Если хочешь дальше учиться, – поверила она.
– Так, а зачем дальше учиться? – Я вообще перестал что бы то ни было понимать.
– Я не знаю… – окончательно доверилась мне Лия. – По-моему, и так можно пххгожить…