Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 53

Только тут я наконец узнал их дочь Софью. “Мудила” – передовая барышня… Тот факт, что она не была приглашена к столу, а также и сама не вышла к старому другу дома, я оценил несколько позднее.

– Я постоянно занимаюсь социологическими опросами, – круги вокруг стола сменились челночным рысканьем параллельно его оси,

– и уже заранее знаю: если о чем-то спрашиваешь русского – мы же здесь русские, вы не знали? – он будет колебаться, раздумывать…

Понимаете? Это совковая зажатость, когда человек не хочет врать, чего не знает! Ну а сабра – тот свободен, как ветер, у него есть готовое мнение на все случаи жизни, если даже о проблеме услышал секунду назад. Во всем мире это называется наглостью, а у моих папахера с мамахером – раскрепощенностью. Конечно, при такой раскрепощенности они ни хера ни о чем не будут знать! Зачем еще чего-то узнавать, если ты уже и так все про все знаешь!

Она наконец рассталась со своим помелом, и мне удалось немного разглядеть ее. Еврейского в ней было даже меньше, чем в Эльке, – только верхние резцы излишне обнажались, как на юдофобской карикатуре, – однако, оседлав свой небольшой с горбинкой носик велосипедными выпуклыми очками да еще и работая под горбунью, она сумела превратить себя в типичную еврейскую ученую сову.

Элька смотрела на нее с натянутой снисходительной улыбкой – как поздно, мол, взрослеют нынешние дети!.. Илья тоже улыбался в уже не демократическую, а ухоженную бороду:

– Знаешь, на кого ты похожа? Меня недавно подвозил таксист из

Тибилиси, он тоже возмущался: здесь нэт культура! Ты же имеешь дело со здешним плебсом, а говоришь обо всех: здесь нэт культура!

– Может быть, может быть, может быть… И я имею дело с плебсом, и вы имеете дело с плебсом, и он, она, они тоже имеют дело с плебсом – мы же здесь все заперты в гетто для плебса! Но я по крайней мере не вылизываю этому плебсу задницу, не называю хамство свободой! Я ведь тоже, – она вперилась в меня своими совиными окулярами, – пробовала преподавать. Так я каждый раз останавливалась перед дверью и начинала твердить: сейчас я заработаю шестьдесят шекелей, шестьдесят шекелей, шестьдесят шекелей… Двойной гонорар Иуды Искариота. Это правда, они не злые, они будут вытирать об тебя ноги без всякого зла. Не ведают, что творят.

– Ну, какое гетто, какое гетто! – Обида смыла следы снисходительности с Элькиного лица. – Это в России было гетто – спроси у отца: устроиться на работу, защитить диссертацию – везде на тебя смотрели вот в такую лупу! – Она обрисовала нечто вроде сковороды.

– Смотрели, потому что уважали! Считали своими соперниками, властителями дум, аристократами! Да вы там и были аристократы: ведь у интеллигенции не партийные органы, а вы задавали тон, скажешь нет? Вы входили в круг законодателей интеллектуальной моды – что, не так? Вас потому и ущемляли, что видели в вас опасных конкурентов, а здесь вас в упор не замечают, у них своих умников выше крыши! Ой, но только не говорите мне про вашу русскую партию!!! Да, она заставила с собой считаться – но как со взбунтовавшимся плебсом, не более того! Зато на культурные наши, извините, запросы здешнему государству плевать со Стены

Плача – что, не так, что ли?!

– Нет, все-таки всему есть граница! – Наконец-то мне открылась святая святых – Илья в гневе: добрались наконец-то и до его фантома. Правда, по столу он ударил все же лишь кончиками пальцев. – Это самое государство выделило тебе деньги на издание твоих опусов, а ты… В России ты бы до сих пор по редакциям тыкалась!

– Ну и что? В России тебе тоже дали бесплатное образование, только ты по этому поводу что-то не очень склонен… Да, выделили подаяньице, не спорю. А тираж хочешь в шкаф сложи, хочешь в сортир на гвоздик повесь – свобода, блин!

– Ну, в этом, знаешь ли, никто…

– Я знаю, что никто. Если живешь в стране с чужой культурой… Я не говорю, что здесь нэт культура – здесь ест культуры. Да только ей до нас нэт никакого дела. А нам до нее. Русская поэзия будет жить в этой ужасной, варварской, коррумпированной, не знаю еще какой, но в России, все, что там пишется, вливается в реку, которая текла тысячу лет и будет течь еще тысячу, а мы здесь…

– В грязную, кровавую реку! – сверкала глазами Эля.





– Да, и в грязную, и в кровавую, и в отравленную, но и в родниковую, блин, – только синь, блин, сосет глаза! Она перемешанная. Как вся реальная жизнь, а не лаборатория, в которой мы делаем вид, что живем! Мандельштам, Пастернак,

Бродский, хотите вы или нет, будут течь в той реке, а не в нашей! Хотя бы уже потому, что ее просто нет – мы живем и видим собственный конец. Мы знаем, где прекратится наше, извините за совковость, духовное наследие – на наших детях, у кого они есть.

Если не раньше.

Когда люди начинают догадываться, что спор ведется не о фактах, а о фантомах, до них начинает понемногу доходить, что оппонентов надо либо убить, либо оставить в покое: вечер мы закончили в духе столь выдержанной политкорректности, что я готов был запроситься обратно к невестке.

Однако при хорошем снотворном не страшны даже такие неотвратимые мнимости, как сны. Но и лег я, и встал все с той же – поверх всего – тяжестью на душе: Юлей. И постиг наконец, почему я не должен ее ампутировать, – пусть и она тоже будет хоть чьим-нибудь фантомом.

Я сразу понял, что со мной говорит младшая Славкина дочка, – такой картавости из России было бы не вывезти: “Мама еще не пххгишла из ххгаботы”. А вот Сэм Трахтенбух как будто только что освободился от трехлетней пытки молчанием – тарахтел, будто обычный добрый малый. (Я-то, нехороший человек, и позвонил-то ему только ради поддержания фантома Парень с Нашего Курса…)

Жирная чеканность его профиля чрезвычайно соответствовала его манере не беседовать, а ставить собеседника в известность.

Столкнувшись с ним в Публичке максимум три месяца тому, я и вопросов ему не задавал, чтобы не доигрывать отводимую им роль почтительно внимающего интервьюера, но Сэму такие ухищреньица были как слону горчичник. Он известил меня, что рано или поздно покидать родину, равно как и родительский дом, хотя и страшновато, но необходимо, без этого невозможно повзрослеть, – да и вообще не имеет значения, из какого окошка ты выпал в этот мир. Вступать с Сэмом в споры можно было лишь для того, чтобы еще раз убедиться, насколько ты ему неинтересен.

Зато сейчас он буквально навязался встретить меня на упоительно подробно обрисованной автобусной остановке, развлечь, выкупать в море, а потом доставить к Славкиной… да, вдове. И махать мне он начал первым, искажая свою жирную чеканность совершенно не идущим к ней радушием. “Нет, но какой город?! – требовательно восхитился он, обводя сверкающие лакированной зеленью холмы дарственным жестом (нормальная субтропическая заграница – до

Петербурга, как до неба). – И в декабре – ты подумай, в декабре!

– можно купаться!

Он и плавки для меня захватил.

Увлекая меня мимо каких-то противоестественно вылизанных пакгаузов, пьяный еще не приевшимся фантомом, он неузнаваемо тарахтел, какие отзывчивые и щедрые люди живут в этой стране: новым олим дарят вполне еще пригодную мебель, на специальных складах можно набрать отличных шмоток – при Брежневе бы с руками оторвали, некоторые русские и здесь остановиться не могут, и еще недовольны… Сэм не переменился только в одном – он по-прежнему не интересовался реакцией собеседника.

Мимо вороненого стеклянного здания в форме огромных ворот (я уже не стал признаваться, что подобную конструкцию, но помощней я обозревал в парижском районе Дефанс – все-таки нам, евреям, пора научиться щадить чужие фантомы) мы вышли на убитый свежим ветром песчаный пляж. Море неприветливо бурлило и блистало. “Вода двадцать два градуса!” – ликовал Сэм, влача меня к обойме синих пионерлагерных кабинок.

В голом виде сделалось окончательно не жарко – отличный сентябрьский ветреный день. Песчинки секли по ногам чувствительными мини-укольчиками – приходилось делать усилие, чтобы не пританцовывать: я уже с завистью смотрел на мохеровые ноги и жирную спину уверенно ковыляющего Сэма – по волосатости он годился мне в далекие предки, да и жирок на мне отдавал бабьей желейностью в сравнении с его тугим салом упитанного боровка. А уж что до невидимой шубы окутавшего его почти не ношенного фантома – с ним хоть в арктическую полынью. И когда первый взбаламученный вал обрушился на мои ноги, только страх испортить чужую игру удержал мой поросячий взвизг в горле. “Ты что, отличная вода, в Комарове же ты при восемнадцати купался!”