Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 53

С Юлей мы по-прежнему изредка перезваниваемся – она постепенно вернулась к тону заигрывающего поддразнивания, я – к благодушной снисходительности с подтекстом. Но голос ее – невероятно прежний

– по-прежнему заставляет сжиматься мое сердце, и, повесив трубку, я довольно долго ощущаю тупую боль в груди. Я мог бы ее,

Юлю, ампутировать, но ведь на то мы и люди, чтобы мучиться безо всякой пользы. Вообще-то мне запрещено волноваться, но избегаю я говорить с ней о прошлом не поэтому, а исключительно потому, что этого избегает она. Правда, сразу после той исторической встречи я успел ей ввернуть, что, разрушая ее жизнь, я служил лишь орудием обожаемой ею любви. Затеяв основать брак на любви,

М-культура додумалась тем самым впрягать в повозку даже не трепетную лань, а бенгальского тигра: любовь, как все наркотические переживания, безразлична ко всему на свете, кроме собственной подпитки. А семейные наркоресурсы иссякают очень быстро, потому что семья, как и любая реальность, требует прежде всего ответственности. “Если семья не приносит радости, так лучше пусть ее совсем не будет”, – не удержалась от шпильки Юля, и я поспешил поставить ногу в приоткрывшуюся щель: “Радость должна быть следствием какого-то достижения. А если она сама становится собственной целью, ее уже не достичь. Невозможно пообедать с аппетитом, если ты не голоден”. – “Да перестань ты – все достигается радостью!” – “Что – египетские пирамиды,

Сикстинская капелла?! Все достигается служением!!” -

“Служением достигается тоска. Правда, любовь без ответственности я теперь тоже знаю, как называется, – блуд”.

Ей наверняка хочется и дальше меня поддразнивать, но – ну меня к черту, раз уж я, кажется, и впрямь пошатнулся здоровьем. Когда на твердом немецком ложе под неровным светящимся почерком моего сердца, подколотый каким-то транквилизатором, я прикрыл глаза, мне навстречу, все увеличиваясь, поплыли редкие, вкривь и вкось понатыканные желтые кривые зубы, и вот я уже между их мерзким редкоколом вплываю… Я так и не узнал, куда. Но теперь, когда я начинаю впадать в дрему, эта кособокая костяная крепость довольно часто маячит передо мною, но войти в нее мне пока что не удается.

После смерти мамы я от пуза вкусил, что такое снисходительный ад по старцу Зосиме – ад как невозможность делать добро. Меня буквально ломало от неудовлетворенного желания собираться к маме на ночлег, сгибать-разгибать ее ногу, горлопанить, врать…

Пустоту в душе усиливала пустота в доме – мне начало не хватать ставшего на путь исправления Дмитрия, и даже внук, оказалось, успел пустить во мне корешки. А тут еще Катьке, прикованной к рабочему месту, уж так не терпелось, чтобы я посмотрел на Митину жизнь своими глазами, “разобрался”…

Финский залив в растрескавшихся льдах напоминает ладонь древнего старца, извивы лесопосадок среди белой равнины тоже почему-то кажутся мне папиллярными линиями. Какой-нибудь психоаналитик наверняка нашел бы, что в нашем семействе любят детей греховной любовью. Моя сверхдобродетельная мама однажды с недвусмысленной мечтательностью показала мне на памятник Пушкину перед Русским музеем: “Мы с тобой здесь когда-то встречались…” – я же лечу на встречу с Дмитрием с таким волнением, словно на любовное свидание. (А Юля давит и давит на мою М-совесть… И Славкина тень все крепнет и крепнет во мне, все наливается красками разбудораженная картина: со Славкой и Катькой мы вприпрыжку поспешаем к университету – впереди Зимний, вправо Исаакий, под нами Нева – золото, лазурь, малахит…)

Уже на трапе обдало солнцем и теплом. Не жарой, но это же декабрь! Рваный желтый камень аэровокзала слепил глаза, как крымский известняк. В выкликающей толпе Дмитрий поразил меня серьезностью и галстуком. Он не только не загорел, но, наоборот, побледнел и если не похудел, то подтянулся. Что значит ответственная работа – окунать какие-то полоски в мензурки с водой и записывать, сколько в ней накопилось всякой пакости. Да потом еще сводить их в таблицы!.. Он был несомненно рад мне, но

– сквозь какую-то безотлагательную заботу. Не задерживаясь на этапе возгласов и взаимных охлопываний, он перехватил мою сумку и быстро повел меня к солнцу и пальмам вдоль разогретого асфальта. “Да у вас здесь просто Флорида!” – закинул я приманку экзотики, но он лишь покивал с беглой улыбкой, как будто я напомнил ему о совместных играх в казаки-разбойники.





Просторы за окнами автобуса сверкали бескрайней зеленью, а

Дмитрий внимательно расспрашивал меня о нашем здоровье, о делах, о деньгах, отказываясь принимать мой молодецкий тон – ништо, мол, горе не беда. Справа в отдалении потянулась земляная гора, отделываемая вдоль гребня крошечным бульдозером (отозвались

Юлины грабли). “Что это такое, арабская земля?” – попытался я оживить сына, но он ответил с той же серьезностью: “Свалка, я думаю”. Пролетели заросли кактусов – небритых зеленых пропеллеров, пухлых ладошек, лаптей, за которыми угадывались ноги раскинувших их лодырей.

Уже и в автобусе я слышал русскую речь, а один фраерок сыпал в мобильник матерки за матерками, возможно, обманутый соседством классического еврейского патриарха при бороде, пейсах и кипе.

Улица, в которую мы влетели, казалась нарядной из-за лакированной зелени и домов, свободных от обшарпанности. Далеко не сразу я разглядел, что в них не было ничего “для красоты”.

Пролетели, правда, над цепочкой бассейнов с каскадами – но это же вроде полезно еще и для здоровья. А серый цементный квартал, в котором мы сошли, был уже окончательный Магнитогорск, разве что параллелепипедально остриженные бастионы кустарников вокруг были непроницаемо пружинисты, как прическа папуаса. Хотя озабоченные повадки Дмитрия и отключили во мне фантомотворческую

М-глубину и вследствие этого уже ничто меня поразить особенно не могло, я все-таки отметил, сколь круты ступени в чужой стране. И увидел в квартире прежде всего квадратные плитки каменного пола и лишь затем – вытянувшегося внука: он вглядывался в меня как в чужого. Вот он-то загорел. А волосики выгорели. Я дернулся было его обнять и замер – и он к этому не привык, и мне учиться уже поздно.

Из длинненькой гостиной белые двери открывали совсем уж крошечные спаленки. В одной я увидел лежащую поверх одеяла невестку – только встретившись со мною глазами, она вышла в гостиную и как нельзя более буднично кивнула. Она тоже загорела и помялась. С тою же будничностью недовольно спросила Дмитрия, куда он положил счет за телефон, – мне даже почудился намек на его чрезмерные расходы в общении с нами. Что побудило меня немедленно выложить на стол пачечку зеленых – гуманитарную помощь от голодающей России процветающему Израилю. Тем не менее было очень неуютно оставаться в ее обществе, когда Дмитрий, напоив меня чаем с бутербродами (какие-то невиданные светло-серые пасты – хумус, тхина), побежал на свои курсы повышения. Я бы, конечно, ушел побродить, но, как назло, прихватило сердце, пришлось прилечь – здесь же, в “салоне”, как ни противно мне было выставлять напоказ свои хвори. Вдобавок, прекрасно понимая, что единственно разумная политика – любезное безразличие, я (чужой дом все-таки!) попытался завести светскую беседу, поинтересовался, как моя богоданная дочь проводит свободное время. Но ее, казалось, оскорбляла сама мысль, что у нее может быть свободное время: в этой стране только солнце бесплатное, да и то радиоактивное. Так на пляже ребенок не даст спокойно полежать.

Внук тоже отвечал односложно и норовил спрятаться за маму, вскоре, к моему облегчению, укрывшуюся в спальне, куда и он, к ее неудовольствию, поспешил за нею проскользнуть. Только когда воротившийся Дмитрий включил телевизор – российскую программу, появилась и она, еще более измятая: “Что же ты оттуда уехал, если ты такой патриот?” – “Людям свойственно испытывать противоречивые чувства”, – ого! Это была мудрая кротость уже не мальчика, но мужа-подкаблучника.

Дикость ситуации – так вот она какая, историческая родина, – усугублялась тем, что впервые в жизни я даже не вышел прогуляться, оказавшись в чужой стране. Но за окном давно царила тьма. Да и как оставить сына в первый же вечер – это М-чувство взяло верх. Российские вести Дмитрий комментировал тоже с большой ответственностью, без всяких понтов. Но говорить о серьезном (обнажаться в присутствии его жены) было невозможно, а болтать о пустяках – слишком уж фальшиво. Я перевел дух, когда, усадив на колено мгновенно подобравшегося сынишку, Дмитрий минут двадцать, искательно заглядывая ему в глаза, читал “Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях”. Слегка сорвался только в самом начале: “Не видать милого друга! Только видит: вьется вьюга, снег валится на поля, вся белешенька земля”.