Страница 30 из 53
Такой голос я слышал у него лишь однажды – когда какая-то шпана пыталась преодолеть проволочные заграждения, возведенные отцом вокруг нашего щитового домика, выходящего задом на щебенчатые отвалы, а передом на дикую тайгу, в которой косые повалившиеся стволы в летние дни зеленели мохом ярче, чем стройные красавцы – хвоей. В те дни как раз накатила очередная волна обдающих холодом баек (увы, не всегда безосновательных) о беглой шайке, вырезающей целые семьи, и отец по всем правилам лагерной фортификации обнес дом колючей проволокой, да еще и присобачил к ней электрическую сигнализацию собственной конструкции. Мы с братом, уже начиная овладевать высоким искусством иронии, пошучивали, что отец просто соскучился по колючей проволоке. На бравые наши шуточки он только улыбался с любовной грустью – с одной стороны, радуясь нашему остроумию и беспечности, с другой
– понимая, что шутить нам, возможно, осталось не так уж долго. И верно, когда едва затеплившейся белой ночью сигнальная лампочка подняла бешеный перемиг, мы сразу присмирели. А я даже почувствовал предрвотный спазм, когда с крыльца ударил страшный отцовский крик: “Буду стрелять!” (“Да у него, – понимай: размазни, – „ижевка” ведь всегда разобрана…”) “Шаг вправо, шаг влево – побег, прыжок вверх – провокация”, – с блатным подвывом передразнили его из розовой полутьмы. И тут же бухнул пушечный выстрел (“Значит, у него и патроны были?..”) – и новый каркающий крик: “Второй по вам! Картечью!” (“А ну, отойдите от окна!” – шикнула мама, пригибая нас за шивороты.) Кажется, отец кого-то все-таки зацепил – очень уж визглив был ответный матерный вой с леденящими кровь угрозами все, что можно, повыдергать и на все, что нельзя, натянуть.
Неуклюжие фигуры (что-то в них было водолазное – ватные штаны, что ли?) исчезли и больше не возвращались. Судя по тому, что своего обидчика они крыли простой, а не еврейской сукой и падлой, это были не местные. Надо ли добавлять, что отца в поселке очень уважали, но ведь даже и на каждого святого находится свой палач и своя улюлюкающая толпа. Так или иначе, отец с ружьем на изготовку до утра обходил дом дозором, невзирая на мамины мольбы забаррикадироваться внутри. Но, вероятно, отец был прав: у настоящих урок нашлось бы, чем шмальнуть в него из лилового сумрака. По облику же отличить бандитов даже от рядовых тамошних работяг было непросто – те же нержавеющие зубы, те же ватники зимой и летом…
Так что через неделю мы с братом во главе уже вовсю перешучивали отцовское всенощное кружение, а он снисходительно и грустно улыбался: смейтесь, мол, смейтесь, дурачки, покуда смеется…
Зато когда его арестовывали в последний раз по делу о систематических хищениях золота с Северокомсомольского обогатительного комбината, он оставался совершенно невозмутимым: надвинувшаяся сила была столь неодолимой, что нервничать уже не имело смысла. В безумном среди глубокой ночи электрическом озарении поправляя широкие подтяжки, отец предельно буднично успокаивал нас, ошалелых и поджавших хвосты при виде милиционеров, прячущих глаза все-таки менее старательно, чем совсем уж нелепые, невесть откуда взявшиеся, кое-как натянувшие на себя что подвернулось сосед и соседка (понятые), – а прибывший из Москвы, как их у нас называли – “тайный”, косивший под товарища Жданова, внимательно следил за происходящим из-под намертво приросшей шляпы, примерно пятой в моей жизни, непроницаемо укрытый за, хочется сказать, габардиновым пальто, хотя я теперь уже окончательно никогда не узнаю в точности, что он есть такое, этот габардин. Саженные плечи и полы до пола придавали руководителю операции несдвигаемость утеса. Обыск был довольно поверхностным: видимо, репутация отца не допускала, что он станет хранить краденое дома. “Я ни в чем не виноват, – почти по складам вдалбливал в нас отец, – я скоро вернусь, они скоро во всем разберутся”. – “Я знаю, как они разбираются…”
– безнадежными движениями ликвидируя следы ночной растрепанности, мама едва слышно произнесла эти слова с такой отчаянной остервенелостью, что милиционеры, скованно перетряхивавшие книги, опустили глаза еще ниже, а “тайный” задержал на маме взгляд из-под фетровых полей столь пристальный, что папа впервые проявил признаки волнения: “Перестань, что ты такое говоришь, сейчас совсем другое время!..”
Эти “тайные” в поселок прибыли, может быть, вдвоем, а может быть, и вшестером – настолько они были неотличимы друг от друга с их театрально, как декорации, колыхающимися пальто, сдвинутыми на глаза шляпами, усиками щеточкой и пухлыми непримиримыми физиономиями. По центральной укатанно-щебенчатой улице Ленина, ни на кого не глядя, проходил то один из них, то другой, а может быть, и тот же самый, и в конце концов отца действительно выпустили. Вернулся он гораздо более радостный, но и заметно более печальный. Ему не угодишь. Более того, когда в
Магнитогорске органы оказали ему доверие, предложив полегоньку информировать их о настроениях студентов, он, судя даже по его запоздавшему лет на двадцать рассказу, отбивался уже не каркающим, а почти плачущим голосом: “Я сейчас же подаю заявление и возвращаюсь в Чимкент!..” С ним по-хорошему…
Но все же последний контакт с органами закончился для отца еще более благополучно, чем предпоследний: его ведь после ареста даже с работы не уволили – в отличие от директора. Посадили же только нескольких работяг, кто, вероятно, слишком уж усердно таскал через проходную золотишко в бидонах с молоком, выдаваемым за вредность. Я очень гордился, что отец побывал в тюрьме наравне с подлинными героями. Что он признан невиновным – это никакой гордости не вызывало: как же иначе! Только в глубине души скребло разочарование: ясное дело, куда уж моему кроткому папочке в герои… Скажи кто-нибудь тогда, что судьба подарила мне случай отведать такого редкого, исчезающего блюда, как героизм по-еврейски, это даже не показалось бы мне забавным.
Героизм, ощущал я, – не покорность, а вызов. Однако чуждый поэзии отец отказался от предлагаемой должности главного инженера, и мы двинули из полутундры в полупустыню. Далекий от истинного героизма, папа не желал оставаться там, где его видели арестантом.
Мое пыльное отражение в уцелевшем треугольнике дверного стекла – разве мама любила такого? Не любила. Но любит. И даже сам я начинаю несколько более нежно относиться к себе, когда вспоминаю, сколь драгоценны для нее и моя плешь, и мои круги пота под мышками, и набрякшие вены на висках, и проседь на псевдочеховской бородке, похожая на потек молочного супа, – она часто повторяет: “Для меня главное, чтобы вы здоровенькие были”.
Впрочем, моим профессорством она все-таки гордится, хотя, разумеется, я был бы хорош и младшим инженером. Вот для отца профессор – это не хрен собачий, отец чтит науку. И от моих презрительных отзывов о собственной ученой деятельности он законопатил свой М-мир очень давно и предельно прочно.
Любопытно, с общепринятой точки зрения я преуспел в жизни больше, чем мои родители. Но они, в отличие от меня самого, почему-то вовсе не кажутся мне неудачниками: а чего еще надо – работали, были “ото всех” уважаемы, счастливы в браке, вырастили прекрасных детей… Как ни крути, меня невозможно не признать прекрасным сыном. Мне бы такого…
“Сколько радости вы нам доставили!..” – каждый раз начиная мечтательно светиться, много лет повторяет мама, и в эти минуты я просто-таки умиляюсь собой. Катька не верит, будто мне все равно, хороший я или плохой, и, возможно, она права: с меня довольно быть не хуже других, а это у меня выходит само собой – слишком уж низкую планку установили эти “другие”.
О, как же я мог забыть о главном своем фантоме – об истине: если человек не желает лгать, творить пакости, ему вдесятеро труднее.
Хотя меня сейчас и нет, эти тощие железные перильца с жалкими потугами на украшения в виде жиденьких синусоидальных балясин, эти отливающие тусклым бетонным глянцем ступени все равно чувствительно обдирают бока моему “мы”, больно ушибают его ступни – особенно правую. Я не помню, мне или брату, ненадолго вынырнувшему в реальность из-под тропика Козерога, пришла в голову идея подымать маму на пятый этаж не на клеенчатых носилках, которые на поворотах понадобилось бы ставить на попа, а на стуле. Бывалые грузчики, маму мы должны были поднять и пронести легко и бережно, как поднос с фруктами. Однако, чуть оторвав ее от земли, я почувствовал на верхней губе и на лбу под шапкой неприятный пот и увидел, как такой же холодный бисер проступает на одутловатом лице брата.