Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 124

Статистические данные, представленные в этой главе, в лучшем случае информируют о количестве инцидентов насильственного характера, которые можно расценить как террористические. Необходимо еще раз подчеркнуть, что рассмотренные акты террора были направлены против местных партработников и сельских активистов. Для государства такой выбор жертв означал, что преступления имели особую подоплеку. С этим, однако, можно поспорить, так как неизвестно, были ли мотивы, стоящие за актами террора против представителей власти, действительно — если использовать советскую терминологию — террористическими, контрреволюционными и классовыми. Если нет, то встает вопрос, можно ли трактовать имеющуюся статистику так же широко, как и само понятие террора. Так, обком партии в Карелии особо подчеркивал, что «имевшие место случаи квалификации кулацких выступлений как уголовных должны быть изжиты и квалифицироваться только как политические»{517}; логично предположить, что подобные резолюции принимались и в других регионах. Центральные органы судебной власти СССР время от времени издавали директивы о широкой и даже произвольной интерпретации контрреволюционных преступлений. По данным журнала Наркомата юстиции «Советская юстиция», зачастую обычная пьяная драка расценивалась как контрреволюционная, если в ней участвовали местные партработники или активисты. В «Советской юстиции» также писали, что акты насилия часто совершались во время религиозных и прочих праздников, когда возрастало потребление алкоголя. В некоторых районах практически половина решений о том, что тот или иной случай следует считать актом террора, были отменены вышестоящими судебными инстанциями{518}. Этот факт заставляет усомниться в достоверности данных даже по тем случаям, по которым решения местных судов не опровергались, и еще раз доказывает необходимость крайне осторожного обращения с советской статистикой. С другой стороны, важно отметить, что власти озадачивались проблемой интерпретации и категоризации насильственных преступлений, совершенных жителями села, только после проведения крупных кампаний, когда суды и тюрьмы оказывались переполнены крестьянами. В такие моменты государство иногда заменяло «кнут» на «пряник». Слишком значительное количество актов террора и замешанных в них крестьян выводило «кулацкий террор» далеко за рамки марксистско-ленинской концепции классовой борьбы бедных с богатыми, которой придерживалось сталинское руководство, и грозило придать ему не столько контрреволюционный, сколько политический характер «крестьянского сопротивления». Для государства было намного проще время от времени отступать от репрессивной политики и обвинять нижестоящие власти в навешивании контрреволюционных ярлыков.

Крестьянам же всегда было привычнее и выгоднее иметь дело с местными властями, совершая преступления под предлогом несчастного случая, пьяной драки и прочих бытовых происшествий. Типичный способ — заманить местного партработника или ненавистного активиста на хорошую попойку, которая плавно переходила в драку и поножовщину. По данным ОШУ, именно это произошло в июле 1930 г. в селе Московское Талицкого района Тюменского округа в Сибири. Бывший торговец Глазков и его сообщники предложили бедняку-активисту Поскотину выпить с ними, на что тот согласился. В ходе попойки Глазков спровоцировал ссору, которая закончилась ударом ножа в сердце Поскотина. На следующий день брата Поскотина избили, а остальных активистов предупредили: «Ни один [из вас] в живых не останется»{519}. Независимо от того, было ли это событие актом террора, замаскированным самими крестьянами под пьяную драку, или же проявлением одержимости ОГПУ и его неспособности отличить контрреволюционные преступления от обычных, оно демонстрирует двойственный характер крестьянского насилия. При этом факт остается фактом: крестьянский обычай выпивать был как одной из составляющих общения, так и формой крестьянской «политики», а именно традиционным средством сглаживания конфликтов и ведения переговоров, что ставит под сомнение политическую подоплеку перерастания попоек в насилие{520}. То, что многие акты террора совершались во время религиозных праздников, совершенно неудивительно: крестьяне пытались возродить деревню и во главу угла ставили традицию. В такой обстановке социальная несправедливость и репрессии чувствовались еще острее, и особо отчаянные крестьяне, воодушевленные иллюзией своего единства и силы, возникающей на фоне праздничного настроения (а то и благодаря хорошей кружке самогона), вполне могли пойти на крайности. По крайней мере, именно этим можно объяснить большинство случаев насилия.

Реалии крестьянского сопротивления характеризуются, помимо государственной статистики и типологии, которые далеки от совершенства, и другими важными факторами. Во-первых, имеет значение время совершения актов террора. Здесь четко прослеживается корреляция с проведением государственных кампаний: количество инцидентов то увеличивалось, то уменьшалось в зависимости от степени вмешательства властей в дела деревни, достигнув своего апофеоза в 1930 г.{521} Во-вторых, масштаб террора разнился в зависимости от области. Наибольшее распространение он получил в основных хлебородных районах, областях с устоявшимися традициями культуры крестьянского сопротивления, а также в районах, где центральные или региональные власти проводили политику форсированного обобществления. Это подтверждает тезис о том, что все действия, которые официальные власти окрестили «актами террора» и приписали кулакам, на самом деле происходили в определенном месте и в свое время, являясь рациональной и крайне жесткой реакцией крестьян на политику коллективизации.

Гражданская «война внутри войны»





В ноябре 1929 г. советское руководство призвало обратить внимание на «сильнейшее сопротивление кулачества» и опубликовало постановление, в котором обещало оказать помощь жертвам «кулацкого насилия»{522}. Советские люди — в основном местные партработники и активисты — страдали от происков классового врага. «Жертв кулаков» обычно изображали верными солдатами революции, благородными, сознательными и передовыми товарищами, обычно имевшими солидный опыт партийной работы. Коммунисты видели в этом подтверждение наличия классовой борьбы в деревне.

Независимо от того, существовала ли эта борьба на самом деле, имеются доказательства определенной логики, которой крестьяне руководствовались в выборе жертв — чаще всего партработников и активистов, а иногда и членов их семей{523}. Нельзя утверждать, что все они стояли по другую сторону баррикад, однако очевидно, что все они поддерживали советскую власть и политику коллективизации и расплачивались за свои действия. Они составляли то меньшинство крестьян, которое участвовало в проведении политики коллективизации и выступало против остальной деревни в гражданской войне между крестьянами — внутри гражданской войны деревни и города.

Данные по регионам подтверждают тот факт, что жертвами в основном становились местные партработники, главным образом представители сельсоветов и активисты. Мерл Фейнсод собрал сведения по 47 актам террора в Западной области в октябре 1929 г. Среди жертв — 10 председателей сельсоветов, 8 секретарей сельсоветов, 8 членов хлебозаготовительной комиссии, 21 активист{524}. По данным прокуратуры, в Западной области за 1929 г. 63% актов террора были направлены против работников НСА (низового советского аппарата) и 37% против активистов (50% из них были колхозниками){525}. Аналогичную картину дают данные по Центрально-Черноземной области за август-декабрь 1928 г., где 80% жертв составляли сельские активисты (включая членов сельсоветов){526}. В период с 1 мая по 10 июня 1929 г. в той же области от актов террора пострадали уже 55 работников НСА, 2 милиционера, 1 служащий колхоза, 12 колхозников, 1 селькор, 21 активист-бедняк, 8 коммунистов и комсомольцев, 8 представителей культурно-общественных организаций{527}. Несмотря на скудость сведений за период до 1930 г., в прессе появились сообщения о том, что с 15 августа по 15 октября 1928 г. были убиты 24 представителя сельсоветов, 15 коммунистов, 6 комсомольцев, 14 селькоров{528}.