Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 168



Волна международной советофилии, последовавшая за русской революцией, была, таким образом, подлинной исторической новацией. Она могла смешиваться сложным образом с более ранними течениями русофилии и русофобии{67}. Как показывает пример многих из гостей СССР — героев этой книги, давние предрассудки в отношении Азии, русских и славян могли сосуществовать с благоприятным представлением о большевиках, которые, в конце концов, старались модернизировать отсталую Россию. Многие западные визитеры, даже насквозь просоветские, привозили с собой идеи собственного культурного превосходства над русским национальным характером; для многих других в разгар межвоенного кризиса либерализма именно то, что советский строй ассоциировался с незападными и неевропейскими чертами, было замечательным и привлекательным.

Таким образом, творцы советского революционного эксперимента широко применяли то, что теперь принято называть мягкой силой, но слабой стороной эксперимента было наследие прежних предубеждений. Некоторые просоветские наблюдатели подступались к этому новому гибриду отсталой России и развитого Советского Союза, сознательно пытаясь отделить политику и идеологию — сферу, где Советская Россия виделась продвинутой, — от экономики и культуры. Либералы и социалисты часто находили возможным оправдывать репрессии — которые они осудили бы в собственном государстве — в отсталой и от века самодержавной стране большевиков, и неудивительно: деспотизм был главной чертой европейских представлений о России еще с начала Нового времени{68}. В то же время, даже когда советский вопрос занимал всех, великий эксперимент должен был выдерживать состязание на многих уровнях. Как отметила Мэри Нолан, большевизм в межвоенной Европе представлялся только одной из двух главных «моделей экономической и социальной модерности»: второй моделью был «американизм»{69}. Более того, в культурной сфере существовало немало полюсов притяжения, с которыми Советскому Союзу приходилось состязаться.

Большевистская революция, таким образом, породила ситуацию, когда и новый режим, и его западные контрагенты оказались в состоянии глубокой раздвоенности. Новый режим постоянно колебался между новыми формами открытости миру и повышенными мерами идеологического контроля и безопасности (направленными на предупреждение «заражения»), между модернизацией и отторжением от буржуазного Запада. В Центральной и Западной Европе и США старое убеждение в отсталости России и глубоко враждебная реакция на революцию шли рука об руку с беспрецедентным одобрением последней, которое, однако, само не было внутренне цельным и свободным от противоречий. Но даже подвергаясь воздействию политических и культурных предубеждений, обусловленных всеми этими размежеваниями, немало персонажей, возникающих на страницах данной книги, “как иностранцев, так и советских граждан, могли оставаться проницательными наблюдателями, чьи суждения основывались на опыте непосредственного понимания противоположной стороны.

Большевики-интеллектуалы, формировавшие сферы политики и культуры в раннем СССР, немало поработали над интерпретацией образа своей страны, предпринимая попытки изменить воззрения иностранцев на нее. Они верили и надеялись, что переход к социализму изживет дихотомию России и Запада. «Пролетариат есть Европа» — таково было изумительное, почти дерзкое покушение первого советского комиссара просвещения Анатолия Луначарского на то, чтобы поставить знак равенства между пролетарской революцией и наследием западного прогресса. Луначарский успел высказать эту мысль в недолго просуществовавшем журнале «Запад и Восток», издававшемся под эгидой ВОКСа. Автор недвусмысленно стремился к тому, чтобы отделить советское строительство социализма от того, что он назвал «евро-азиатской проблемой». Луначарский отмечал, что в европейских странах антибольшевизм изображается как ограждение западной цивилизации от революционных варваров — даже при том, что проводники новых культурных веяний в Берлине и Париже, заигрывающие с «азиатчиной» и «концом Запада», тянутся к большевизму. Старый большевик-интеллектуал, конечно же, безусловно отвергал эти категории. Он заявлял: «…мы — азиаты, потому что хотим привлечь внеевропейские народы к общечеловеческой цивилизации». Хотя его тревожило, что не только иностранцы, но даже молодые коммунисты ошибочно рассуждают о данной проблеме в терминах Востока и Запада, а не классовой борьбы, тем не менее заканчивал он статью на характерной оптимистической ноте. Большевистская революция останется верной принципам европейской цивилизации, ей необходимо лишь «омыть Европу», чтобы очистить ее от капитализма{70}.

Коммунистическое «омовение», направленное прежде всего внутрь, оказалось куда более страшным и кровавым, чем Луначарский мог вообразить. Он не мог и помыслить, что будущие коммунисты-западники направят его страну по дороге, которая в конце концов уведет ее от Европы дальше, чем Россия уходила когда-либо за предыдущие два с лишним столетия. Пришло время исследовать межвоенное паломничество в СССР как важнейший аспект советской истории и единственное в своем роде советское «Бис!» танцу России и Запада, начавшемуся еще во времена Московии.



Основная тема этой книги, связывающая раннюю советскую эпоху с большой дореволюционной темой «Россия и Запад», касается проявлений превосходства и неполноценности. Как давно заметили исследователи национальной идентичности, подобные образы всегда очевидны и играют существенную роль в репрезентациях себя и другого. По словам Майкла Гейера и Шейлы Фицпатрик, «национальные имажинарии» (imaginaries) никогда не являются «безобидными», поскольку в них «глубоко заложено чувство превосходства…, впрочем, так же как и неполноценности»{71}. По ряду особых причин пришествие коммунизма ознаменовалось качественно новым подъемом в соперничестве оценок — феномен, который структурировал и наполнял смыслом советские взаимоотношения с Западом. Политические туристы спешили сообщить миру о балансе своих оценок «новой России» нередко еще до того, как поезд, увозивший их назад на родину, отправлялся от перрона вокзала. Это была эпоха бесчисленных оценок советских притязаний — оценок, которые наделялись новым, и притом жгучим, политическим значением. Теперь левацки настроенные буржуазные интеллектуалы столкнулись с собственным проклятием неполноценности в лице идеализированного пролетариата. Это была незаурядная инверсия ориенталистского тропа о славянском Востоке как о таинственном, экзотическом, женственном и потому неполноценном: теперь немалое число попутчиков восторгалось большевиками — а в 1930-х годах в особенности Сталиным — как провозвестниками пришествия новой породы людей — интеллектуалов, способных действовать. Таким образом, советский эксперимент стал существенным компонентом споров межвоенной эпохи о роли интеллектуалов. Более того, марксизм-ленинизм, обращенный вовне, породил и культивировал в высшей степени иерархическое воззрение на мир. Новые советские методы приема иностранных гостей всегда основывались на оценках и ранжировании; Святым Граалем советской культурной дипломатии было получение от иностранцев формального признания советского превосходства[5]. Итак, западные гости и советские хозяева изобретали новые способы реагирования на оценки себя, сделанные другим (а нередко и способы отклонения от себя таких оценок).

Учитывая все это, а также то, что данная работа освещает множество тем и фигур в истории западных гостей СССР, ее постоянный метод можно определить как обнаружение, отслеживание и разносторонний анализ способов выражения превосходства и неполноценности. Они редко были прямолинейными и неизменно несли в себе отклик на установки противоположной стороны. Такой подход к анализу контактов между культурами и транснациональных взаимодействий обусловлен тем особым местом, которое проявления превосходства и неполноценности занимали в длительной перспективе российской истории, как и их усилением после 1917 года в этой культуре взаимного оценивания. Но описанный подход может быть применен не только к этой эпохе и не только к этой стране.

5

Здесь можно провести аналогию с тем, как формирующаяся фашистская культура пыталась преодолеть традиционный комплекс неполноценности Италии относительно Франции и Германии — см.: Ben-Ghiat R. Fascist Modernities: Italy, 1922–1945. Berkeley: University of California, 2001.