Страница 1 из 29
Папоротниковое озеро
Папоротниковое озеро
В глубокой ночной тишине, сквозь сон расслышал неясный шум. Что это могло быть? Прикидывая разные зрительные образы к этому, слабо расслышанному, нераспознанному звуку, он представил себе приоткрывающуюся скрипучую дверь… колодезь?.. крик?.. — ничего не сходилось, и тут звук, скрипучий, ноющий, повторился. Сразу все стало так же ясно, как если бы он прямо у себя перед глазами все увидел: старую, сохнущую сосну па холме, похожую на скелет дерева с двумя живыми веточками у самой макушки. Ее длинный голый сук с начисто содранной корой, дотянувшийся до ветки соседней сосны. Этот скрипучий, кряхтящий звук дерева, трущегося о дерево, все объяснил: поднялся ветер с реки, вот и все. Тишина. На оконных рамах ровные белые полоски снега… Но тут же, разом он вспомнил: да ведь никакого снега тут и быть не может! Ведь еще осень, и светлые полоски на раме — это от лунного света. Осень, и ночь еще не кончилась.
Он полежал с открытыми глазами, отдыхая от снов, потом встал со своей постели — тюфяка, высоко набитого свежим сеном, — и босиком прошел за загородку к плите, вделанной в громадную русскую печь. Чиркнул спичку, поджег полоску березовой коры, тут же свернувшуюся трубочкой, подсунул ее под растопку и безучастно остался сидеть на корточках, еще сквозь полусон наблюдая, как побежал, потрескивая, березовый огонек и наконец громко застреляли облизанные горячими язычками огня, мелко наколотые полешки растопки.
Только когда загудело в трубе, он встряхнулся от оцепенения, встал и поставил чайник на плиту около помятой алюминиевой кастрюльки с похлебкой для Бархана.
Не взглянув на часы, по свету за окнами определил, что много еще остается ночи. Вернулся к себе, закурил и снова лег, натянув на босые ноги полушубок.
Что-то все снилось, снилось ему ночью. Он лениво стал, одно за другим, припоминать и усмехнулся даже. Наверное, когда очень уж долго нет у тебя никакого собеседника, сам с собой начинаешь спорить. Пожалуй, и насмехаться и высмеивать себя тоже.
Конечно, эти столько времени валяющиеся нераспечатанными конверты опять ему снились. Будто бы он сидел, как дурак, и раскладывал эти конверты по столу, точно гадалка карты, рубашками вверх. Потом они сами переворачивались, открывались — и на месте адресов оказывались десятки бубен, усатые валеты, дамы треф, и это будто бы ему все выходила дорога… Все ему куда-то ехать. Вовсе он и не мечтал и не желал никуда ехать и, спохватившись во сне, зло и твердо проговаривал свое верное заклятие: «Да оставьте вы все меня в покое!» И вся эта ерунда, как черти от петушиного крика, разом пропадала. Он осознавал себя на своем месте: в сторожке, в спокойном одиночестве.
С этими знакомыми Снами Нераспечатанных Писем он давно уже научился справляться, отгонять их и просыпаться по желанию, но были и другие, тягостные, предательски неожиданные: возникает какая-то квартира, и он почему-то ходит ее осматривает. Все там странное: кухня в громадном зале и при ней тесная, как чулан, квартирка. Но он непреклонно кому-то объявляет: «Это очень удобная, это прекрасная квартира!.. Очень вам хорошо тут будет жить! Вот видите, печка какая! — И дрянная облупленная печурка вдруг становится по его требованию кафельной печью. — И ведь она с цветочками, — настаивает он. И на белом кафеле действительно высыпают нарядные цветочки. — А из окон посмотрите, какой вид прекрасный». И тут же за окном открывается каменная набережная медленно текущего канала, и на мосту невдалеке скульптуры черных вздыбившихся коней… В общем, он каждый раз во сне устраивает и налаживает им отличную квартиру и уже радуется, до чего прекрасно им там будет жить, его охватывает чувство какого-то неуверенного восторга не то искупленной вины, не то исправленной несправедливости, сердце тревожно и смутно ликует и стучит так, что он просыпается счастливым, растерянно чувствуя, как неудержимо выцветает, ускользает от него радость, и наконец с беспощадной четкостью вспоминает: ах да, их-то ведь и нет вовсе! Некого ему устраивать, никому никаких удобных квартир, никаких прекрасных видов — ничего, ничего не нужно и никого уже не понадобится.
После всех снов неизбежно было возвращаться на свое настоящее, дневное, реальное сегодняшнее место. Если бы кто взглянул сверху, с самолета, он увидел бы бескрайнее море сосновых кудрявых вершин — и на полянке, в самой глуши, маленький квадратик крыши его лесной сторожки. Поднять крышу, тут и он сам, лежит в уголочке. Себя человек, конечно, не видит, но представить себя все-таки нетрудно: лохматый… тяжелый, потрепанный жизнью… угрюмый, нелюдимый мужик. Да это еще что! Посмотреть, каким он станет тут в лесу лет через пять. Вот это будет Дядя.
Когда совсем рассвело, он оделся, боком присел к столу, напился пахучего липового чаю с оставшейся горбушкой хлеба. За окном, вдоль просеки, сплошной стеной стоял лес. Полтора года назад, ранней весной, он увидел его впервые и теперь уже знал хорошо. Конечно, лес есть лес, его никогда до конца не узнаешь. Но свой участок он знал. То есть только так, как может человек выучить, запомнить наизусть страницу книги на чужом языке.
Он с закрытыми глазами помнит длину напечатанных слов, расположение промежутков между ними, что после чего идет и сколько строчек на странице, — так что, куда ни ткни пальцем, сразу определит, в какое место страницы попал. И только.
Он вышел на крыльцо. Деревья стояли притихнув, настороженные, окутанные горьковатым отдаленным запахом бедствия — холодной гари, наверно, и в самом деле чувствовали, что где-то вдалеке за рекой идет беда и веет на них тревожным своим духом.
Он вынес из дому и поставил на землю у крыльца еще теплую кастрюльку с похлебкой, закрыл за собой дверь и дважды повернул большой амбарный ключ в замке. Собрался было свистнуть, но Бархан, конечно, и сам уже все услышал: как хлопнула дверь, как звонко щелкнул замок. Рыскал по обыкновению по лесу, а все знал, что делается вокруг дома. Вынырнул из кустов, плавным прыжком перемахнул через изгородь, пробегая мимо кастрюли, потянул носом, принял к сведению, что похлебка еще горячая и никуда от него не уйдет, и вопросительно осмотрел Тынова. Как только тот заговорил, Бархан сел прямо перед ним и стал ждать. Сидя он был по пояс человеку. Поднял, слегка скособочив, морду и уставился ему прямо в лицо.
— Ухожу. В город ухожу, за продуктами, — раздельно, внятно сказал Тынов. Бархан не шелохнулся, пытливо всматривался в глаза. — Ухожу. А ты дома. Дома. Ладно?
Что в город за хлебом, Бархан, конечно, и сам понял, хотя бы по тому, как хозяин накинул обе лямки пустого вещмешка на одно плечо. Он встал, и с глухим дружелюбным бурчанием толкнул Тынова плечом в колено, и пошел проводить его до ограды, За калитку не пошел в знак того, что остается дома. Некоторое время он внимательно смотрел вслед Тынову, следил, как тот уходит по просеке и наконец, свернув на боковую тропинку, совсем исчезает за деревьями. Еще минутку он просидел в некоторой задумчивости, как вдруг, точно змея его укусила, подскочил, резким броском повернувшись всем телом, и со всех ног кинулся к миске. Обе окаянные сороки были уже тут как тут, совали носы в его кастрюлю. Он налетел на них и, как всегда, чуть-чуть не достал до кончика хвоста взлетевшей сороки. Впрочем, он и сам знал, что не достанет.
Суматошно махая пестрыми крыльями, сороки взлетели на ветку и хулиганскими голосами возмущенно затрещали, застрекотали «караул!», как будто их тут ограбили, оскорбили и хвосты выщипали.
Тынова на шоссе подобрал автобус, и через час он подъезжал уже к городу. Шесть совершенно одинаковых узеньких островерхих дачек стояли в ряд па довольно неуютном месте, среди пней лесной вырубки в стороне от шоссе. На детских качелях, слишком низко повешенных, у самой земли, старательно пытался раскав чаться мальчик. Перебирал короткими лапками в сандалиях, разбегался, пытаясь качнуться, но тут же снова цеплялся ногами за землю. Рядом у крылечка одиноко дымил в траве черной трубой самовар.