Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 50

— Бувай здоров, пане садовник! — насмешливо крикнул он за калиткой. Остановился, добавил: — Будешь пчеловодом на моей пасеке — никуда не уйдешь. Дам тебе халупу и жалованье от покрова до покрова пивсотни…

Прибежав с пасеки, я застал дома целый переполох. Мать плакала, упрекала отца, что «не сумел поладить с хохлами, довел дело до скандала».

— И чего сидел, скажи, в этой яме, чего ждал? Давно надо было убираться отсюда, — доказывала мать. — Разве не видишь — тавричане давно точат против тебя зубы. Их завидки берут, что ты живешь один в таком доме.

— Тавричане тут ни при чем, — отговаривался отец. — Это староста…

Почти ежедневные посещения Панченко отравляли нам жизнь. Он уже вел себя как владелец дома: то лазал на чердак, осматривая крышу, то расхаживал по комнатам, пробуя, как открываются и закрываются рамы и исправны ли шпингалеты. Просыпаясь по утрам, мать первым делом выглядывала в окно — не идет ли староста, не скажет ли: «Убирайтесь вон, чтоб и духу вашего тут не было!» Но дни текли, и Петро Никитович пока не трогал нас. Он, как видно, забавлялся нами, как кошка мышью…

Дня через два, оставив пасеку на мое и материнское попечение, отец уехал в Ростов. Что там было и какой разговор он вел с хозяином — для меня осталось неизвестным. Вернувшись из города, отец коротко сообщил:

— Староста взял нас на испуг. Купчая еще не сделана. Хозяин колеблется между двумя покупателями. Сказал: «Живите пока до весны, сторожите дом, а там будет видно…» Но с экономией, видать, все кончено. Сад и амбары Панченко уже купил. Выбираться нам отсюда нужно. И поскорее… Да, еще новость… Зараз ходит по Ростову… Холера.

И новое пугающее слово, точно черным крылом, опахнуло дом.

Холера… Тощая, длинноносая, безобразная старуха в грязных захлюстанных лохмотьях, какую я видел среди бродяг однажды на хуторе, — так рисовалась мне эта страшная гостья. Вскоре до Адабашева стали доходить слухи: холера косит людей по придонским станицам и окрестным тавричанским слободам и хуторам. На наше и без того тревожное житье надвинулась новая грозовая тень…

Весь июль и август отец ходил по селам в поисках жилья, попутно спрашивая, нет ли должности садовника. Пришел он и в хутор Синявский. Тогда пришлым, намеревавшимся жить в станицах и хуторах иногородним, полагалось прежде всего явиться к атаману.

— Хочу жить в вашем хуторе, — заявил отец, когда казак-сиделец пропустил его в атаманский кабинет.

— В собственном доме или как? — спросил атаман, чернявый пожилой, но все еще бравый казак.

— На собственность нет средств, хочу на квартеру.

— У кого нанимаешь?

— Пока не подыскал.

— Имущество имеешь?

— Только пасека — сорок ульев.

— Живи. Только на землю не зарься. Своих иногородних много, будем прижимать, — откровенно заявил атаман.

— А ежели на огород, чтоб картошки, капустки посадить… Али, допустим, бахчу… Мне немного — сажени три-четыре…

— Никаких. Только в леваде при дворе, где будешь жить. По согласию с казаком. А ежели в работники — то и на эту не разевай рот. Много тут вас таких ходит. Наша земля обчественная, казачья…

— Стал быть, не даете земли? — спросил отец.

Атаман удивленно повел черной лохматой бровью.

— Ты чего пристал? Откуда такой взялся?

— А ежли я куплю… хозяйство… Аль заарендую землю, — больше из любопытства, нежели сообразуясь с действительным намерением, закинул удочку отец.

Атаман помягчел:

— Это можно. В аренду паи сдаем… А откель ты будешь?





— А тут из хутора, садовник…

— А-а… вон что… Тогда сад мне оправишь. На той стороне… За речкой…

— Это можно. До свидания, — поклонился отец и вышел из хуторского правления, решив обосноваться в Синявке — благо хутор большой, богатых хозяев много, есть сады и пасеки, да и железная дорога под боком; в случае нужды, всегда на ремонте пути можно заработать…

Навстречу отцу двигался крестный ход: по случаю холеры несли икону святого Пантелеймона. Впереди шел, помахивая кадилом, священник, за ним — певчие. Старики несли иконы, крест и хоругви, как на похоронах. Унылое песнопение разносилось по знойной, пустынной и пыльной улице. Холера уже вырвала из дворов немало людей: не успевали отпевать и относить на кладбище. Траурный перезвон маленьких колоколов катился от церкви. Крестный ход останавливался у каждого двора, причт служил молебен, поп кропил «святой» водой ворота, окна и двери.

Кто-то сказал отцу, что от холеры лучше всего спасает какая-то особая водка-«баклановка», настоенная на стручковом красном перце, а воду можно пить только с лимонной кислотой. Отец тут же зашел в аптеку, купил лимонной кислоты, но «баклановки» он нигде не мог купить. Сильно хотелось пить.

Уже зная по прежним холерным годам, какую опасность представляла собой сырая вода, отец зашел в хуторской трактирчик, попросил чаю. Грязный половой подал стакан коричневой теплой водицы, отец опустил в нее кристаллик лимонной кислоты, выпил…

В тот же день отец вернулся из Синявки. Я возил сестру в тележке позади дома, когда меня позвала мать:

— Иди, сынок. Беда. Отец захворал.

Лицо ее было очень серьезным.

Отец лежал на веранде на лоскутном одеяле и тихо стонал. Небритые щеки ввалились, нос заострился. Вокруг роились мухи. Тяжелый дух шел от подстилки, и мне стало страшно — безобразная, носатая старуха в грязных вонючих лохмотьях явилась и в наш дом.

Я хотел было приласкаться к отцу, своему поводырю в жизни, но он властно отстранил меня, слабым голосом предостерег:

— Не подходи, сынок. Иди гуляй…

Но я не мог отойти от него. Я уже понимал, какое горе посетило нас.

Удивительно! На этот раз мать не растерялась. Обычно она быстро падала духом, хныкала и причитала, а тут, сжав губы и засучив рукава, принялась ухаживать за отцом: грела воду, прикладывала к ногам горячие бутылки, сменяла подстилки. А главное — словно кто шепнул ей — она побежала к Соболевским и принесла два громадных кувшина с кислым молоком.

Слабея с каждым часом, отец ежеминутно просил пить, а мать давала ему кислое молоко. Припав к кувшину, отец жадно пил. По усам, по бороде стекала сыворотка, а мать снова и снова подносила ему кувшин.

Когда оба кувшина были выпиты, она вновь побежала к тавричанам. Пять кувшинов выпил отец, и начавшиеся было предсмертные судороги прекратились. Отец затих, впал в забытье.

Уже вечерело. Оранжевое и все еще жаркое солнце, склоняясь над степью, золотило поднятую на дорогах пыль. Роями вились всюду мухи, нагоняя тоску своим жужжанием.

Я побежал за кусты сирени, упал в сожженную солнцем жесткую траву вниз лицом.

— Господи… Святый боже, святый крепкий, спаси моего отца, — стал я молиться, сжимая кулаки и припадая мокрой щекой к горячей земле. — Матерь божья! Не обижай нас с мамой, не надо, чтобы отец умирал… Слышишь, Иисус Христос?!

Я впервые так горячо молился за жизнь отца.

Все несложные молитвы, которым с подсказки научила меня мать, заставляя слово в слово повторять их за собой перед сном, перечитал я в тот предвечерний час.

Вернулся я домой в сумерки, усталый, опухший от слез. Отец все еще тихо лежал на веранде, вытянувшись пластом. Мать сидела у его изголовья и отгоняла комаров. Отец спал. К дому подкрадывались сумерки…

Я тоже заснул тут же рядом с отцом и проснулся только, когда озяб, под утро. Первое, что я услыхал, это слова матери, которые она громко говорила кому-то из хуторских соседок:

— Так я его, тетка Приська, закваской и отволожила. Воды не давала почти совсем… Вот так кислым молоком и отпоила…

Я вскочил. Отца возле меня не было. Солнце уже взошло. Весело свистели скворцы, трещали воробьи. Со степи долетели крики пастухов, хлопанье арапников. Я сбежал с крыльца и увидел мать. Беда успела согнуть ее, еще ниже прижать к земле и словно выпила из лица последние кровинки. Она и без того была невысокого роста, а тут показалась мне такой маленькой, жалкой, босая, в порыжелом заношенном платьишке, что я опять чуть не взвыл от жалости. Но опомнился и только подбежал к ней, ткнулся головой в колени.