Страница 7 из 28
Через полгода после того, как отец уехал, знакомые рассказывали маме, что отец живет у женщины, и советовали бросить все и ехать в Москву. Мама не поехала, а еще через полгода отец прислал письмо с просьбой о разводе...
Было такое время, у нас в семье заварились такие дела, что Умник, Головастик и Радист как бы ушли из нашей жизни. Мы даже о них не вспоминали и не говорили.
* * *
История о Головастике, Умнике и Радисте началась в Ленинграде во время войны, и совсем было непонятно, где и когда будет ее развязка. А оказалось, что развязка ее была спрятана в нашем городе, в том, о котором я рассказываю, в котором я родилась и выросла. Это мой родной город. Я даже не знаю, как можно было бы жить без него, хотя я, конечно, очень хотела бы побывать в других городах. Ленинград мне особенно дорог. Это, конечно, из-за мамы. Я так изучила Ленинград, что иногда мне кажется, что когда-то я жила в нем. Но мой родной город - это совсем другое. Мой город - это мой город. Просто жить невозможно без этих улиц, без старой башни, без моря, без гор на горизонте! А запахи?!
Если бы мне пришлось надолго уехать из своего родного города и я захотела бы взять с собой что-нибудь о нем на память, как часто пишут в старых книжках, то я бы взяла коробку табака "Золотое руно", а на самое донышко, под табак, положила бы сушеную рыбку, и веточку сельдерея, и еще, конечно, полынь. И каждый вечер перед сном, когда все другие уже лягут спать, я бы доставала эту коробочку и нюхала бы и нюхала. И тогда мне бы приснился мой родной город, потому что это его запах - самый главный запах, который никогда не проходит: запах табака, и запах сельдерея, и, конечно, рыбы.
А есть еще и другие запахи, которые появляются каждый в свое положенное время, в свой положенный час. Рано утром в городе пахнет морем. Это Час Моря. В этот час город только начинает вставать, и хозяйки идут с авоськами на рынок. А потом, когда они возвращаются с рынка, зажигают баллонный газ и начинают готовить борщ, голубцы или фаршированный перец, тут уж весь город начинает пахнуть красным сладким перцем, и баклажанами, и поджаренным луком, но все забивает запах сельдерея. Город буквально пропитывается сельдереем - и это Час Сельдерея. А к вечеру, когда наконец вернувшиеся с работы люди съедят и борщ, и голубцы, и фаршированные перцы, запах сельдерея постепенно выветривается. И когда наступят сумерки, на город налетает ветер, и если он с гор, то приносит с собой запах полыни или запах снега, а если он с моря, то запах йода и рыбы. И каждый раз неизвестно, какой будет ветер и какой он принесет с собой запах, и я называю этот час - Час Ветра.
Но во все часы из города не уходит запах дыни и меда. Это запах табака, и он пробивается сквозь запах моря и запах полыни.
Я пока что никуда не уезжала больше чем на неделю. И вспоминаю я о своем городе, потому что я так люблю его, что, о чем бы я ни говорила, я все сворачиваю на свой город. К моей истории, которую я здесь рассказываю, наш город имеет самое прямое отношение.
Почему-то так получилось, что сначала эта история двигалась медленно-медленно - целые года или даже почти что совсем не двигалась. А потом так быстро закрутилась! Все имело к ней отношение - и болезнь мамы, и то, что я пошла работать в мамин музей, и то, что училась плавать, и то, что встретилась с Матвеем, и, наверное, даже то, что мы с ним расстались. Да, как ни странно, все это имело отношение к продолжению истории о человечках. А начала она так быстро разворачиваться в тот день, когда я сдавала последний экзамен в школе.
В этот день был экзамен по истории. Я ее хорошо знала и знала, что, на худой конец, могу получить "четыре", если здорово не повезет с билетом. И я чувствовала себя совершенно свободной, как будто я уже окончила школу, и даже мама разрешила мне надеть мою любимую синюю джинсовую юбку, немного расклешенную, с белой строчкой и с большими карманами. Я сама ее сшила, но в школу ни разу не надевала, потому что она "хиповая". И я надела белую водолазку и новые лакированные туфли с перепонками, которые мама мне подарила досрочно к окончанию школы. И я тогда еще спросила маму:
- Ма, а вдруг я не кончу, ты отберешь назад туфли?
- Ну хоть как-нибудь, я думаю, ты все же кончишь.
- Ма, ну а если на одни троечки?
- Тогда туфли оставлю, но отрежу перепонки.
- Да, придется постараться: перепонки - это, конечно, гораздо главнее, чем туфли.
Я пошла, и мне было ужасно хорошо. Туфли, хоть и новые, нисколечко не жали. Прохожие - старые тетки - с осуждением, а девчонки с завистью смотрели на мою юбку. У меня было такое чувство, что я все могу: захочу сейчас - взлечу и буду с чайками летать над морем; захочу - сдам экзамен в институт какой хочешь; захочу - и поставлю всесоюзный рекорд по плаванию. И я так ясно представила себя плывущей, даже почувствовала, как вода держит мое тело, и почувствовала на губах вкус соли, и, кажется, даже сделала резкий выпад правой рукой, так что чуть не задела нашу врачиху.
Это была наш районный врач Ольга Ивановна.
С Ольгой Ивановной мы в этом году встречались без конца, потому что мама болела весь год. Ольга Ивановна у нас часто бывала. Болезнь у мамы была очень долгая, что-то у нее случилось с ногами, ей стало трудно ходить. Это все произошло из-за того, что она пережила во время войны в Ленинграде голод и всякие потрясения. Иногда мама совсем не могла ходить, а потом ей снова становилось лучше. Ольга Ивановна знала все про нашу жизнь, а тут я удивилась, что она даже не спросила, как я сдаю экзамены. Она очень сухо спросила меня, могу ли я к ней зайти. Я сказала, что иду на экзамен, на последний, на историю. Но она все равно ни о чем меня не спросила и даже не пожелала "ни пуха ни пера", а только сказала:
- После экзамена зайди ко мне обязательно, это очень важно.
Я не обратила внимания на ее слова, я же сто раз к ней заходила, и вообразить не могла, что она мне скажет.
Я сдала историю на "пять", но это уже никакого значения не имело. Все перевернулось оттого, что мне сказала Ольга Ивановна. Я уже не поеду поступать в институт, я должна идти работать, но не в этом дело. Ольга Ивановна сказала, что мама не будет никогда ходить. Ничего сделать нельзя, это необратимая дистрофия, ну то есть истощение нервной системы... Она давно это подозревала, а сейчас вот другие врачи подтвердили диагноз.
* * *
Мама написала открытку директору музея Клавдии Владимировне. Она к нам пришла и долго, очень долго у нас была. Сначала Клавдия Владимировна сидела с мамой вдвоем, а меня выгнали как будто бы готовить к чаю бутерброды, но это, конечно, только предлог. За то время, пока они разговаривали, можно было приготовить бутерброды не то что для нас троих, а для нашего нового кафе "Алые паруса", в которое каждый вечер стоит очередь чуть ли не во всю улицу.
Потом позвали меня. Клавдия Владимировна маме говорила:
- Дашенька, ну что ты отчаиваешься! Если хочешь знать, все равно Тата наверняка бы не поступила в университет. Ты даже и не представляешь, какой там конкурс. Вот у меня племянница в Москве, так, знаешь, она пишет, что у ее дочки Алены преподаватели по всем профилирующим предметам и к тому же она английскую спецшколу кончила. И то дрожит. Вся семья обслуживает Алену: бабка ей свежую морковь трет, отец печатает конспекты, а мать торчит около университета и спрашивает у всех выходящих с экзаменов, какие вопросы задавали... А ты хочешь, чтоб Тата поступила. Вот поработает годика два-три, будет производственный стаж, тогда поступит, а ты пока что поправишься.
Чай с бутербродами мы так и не пили.
* * *
И вот я первый раз в своей жизни иду на работу. Подхожу к дому, в котором буду работать. Перед высокой чугунной дверью с причудливым литьем на секунду остановилась. Внутри у меня стал нарастать холод. Он был мне знаком. Так же было страшно, когда я пошла первый раз в детский сад и в школу. Я потянула за огромную витую ручку и вошла в вестибюль.