Страница 205 из 217
Какая теплая в этом году осень, подумал он равнодушно. В Буэнос-Айресе, когда он садился на пароход, было куда холоднее. Впрочем, прошло ведь уже два месяца. Он выехал в августе, а сейчас идет вторая половина октября. Удивительно все же, что здесь так тепло в это время.
Тепло и солнечно и вообще sehr gemütlich[110], как может быть только в этой стране, где даже дорожки к газовым камерам обсаживались цветниками. Мир и благоденствие во всем — в осторожном шуршании шин, в голосе Катарины Валенте, поющей по радио какую-то милую чепуху, в блеске витрин и стерильной чистоте тротуара, вымытого сегодня на рассвете мылом и нейлоновыми щетками. Мертвых под ним не видно, они лежат слишком глубоко.
Они еще напоминали о себе летом сорок пятого года, когда он в последний раз был в этом городе проездом в Париж (у него в кармане уже лежал американский аффидэйвит[111]); июль был необычайно жарким, и трупный смрад сочился из-под земли в закоулках тихих разбомбленных кварталов, с торчащими обломками стен и кладбищенской зеленью на грудах щебня. Но с тех пор минуло одиннадцать лет, над мертвыми прошли бульдозеры и скреперы, катки и асфальтоукладчики; этажи стекла, бетона и алюминия воздвиглись над братскими могилами, бывшими когда-то бомбоубежищами. Мертвые были спрятаны надежно.
Волосы Гудрун уже сгорели, когда он добрался до того места, где она лежала, — не вплотную, подойти ближе было нельзя, — и теперь горела одежда. Она всегда носила одно и то же — синюю форменную юбку БДМ[112] и серый со споротыми знаками различия китель женской вспомогательной службы люфтваффе; юбка была ее собственной, а китель она получила через НСФ[113], как беженка и Bombenbeschadigte[114]. Он видел, как горела ткань этого кителя, рукав и около воротника, но все равно ничем не мог помочь. Даже если бы удалось подобраться ближе. Даже если бы Гудрун была еще жива в тот момент, что само по себе маловероятно, то едва ли был смысл продлевать ее страдания, обрекая на медленную и мучительную смерть в каком-нибудь переполненном госпитале…
Она лежит приблизительно вон там — около киоска с журналами, похожего на опрокинутую стеклянную пирамиду. Там был какой-то провал — торчащий огрызок стены с уцелевшей на нем красной головой дракона, рекламой автомобильного масла «Гаргойл», и под ним провал, глубиною метра в два; правда, вокруг громоздились обломки, так что определить было трудно, но провал явно был — какой-нибудь обрушившийся туннель или коммутационная камера, — в разбомбленных городах такие провалы на улицах встречаются довольно часто. Он хорошо помнит, что увидел ее сверху, лежащей на глубине около двух метров. Ну конечно, это был туннель — из него валил дым, вот почему он не сразу ее заметил…
Она безусловно там. Ноябрьская бомбежка была не последней, и еще не одна тонна битого кирпича легла поверх тех обломков. Да и кто стал бы беспокоиться в сорок четвертом году по поводу одного обугленного трупа? А потом, в апреле сорок пятого, по этой улице проползли бульдозеры «US Army», и их ножи сгребли обломки до уровня мостовой; то, что осталось ниже, никого не интересовало.
Светит солнце, порхающими мотыльками опускаются на асфальт желтые листья, молча и терпеливо ждут под асфальтом мертвые. Живые учатся, работают, занимаются любовью, надеются, а мертвые просто ждут.
Все для него оборачивается тленом и пустотой. Все, даже любовь. За каких-нибудь полгода мертвым воспоминанием стала и Беатриче Альварадо. А ведь тогда это было всерьез. Что может быть «всерьез» в наши дни? Все тлен, все пустота.
И нигде не думается о смерти так хорошо, как здесь. Отчасти потому, наверное, что со смертью — чьей-то индивидуальной и смертью вообще — связано большинство его здешних воспоминаний; недаром ему сегодня с самого утра думается о Гудрун — о той ничем не примечательной маленькой беженке, с которой был знаком всего неделю и чью фамилию даже не запомнил…
Но одними воспоминаниями этого не объяснишь. Может быть, виновата сама атмосфера этой страны. Слишком долго и слишком тотально властвовал здесь культ смерти, чтобы теперь исчезнуть без следа, уступив место официально сменившему его культу наживы. И эта лихорадочная активность, эта всеобщая страсть к обогащению — не диктуется ли она все той же мыслью о бренности, о непрочности, о том, что если не воспользуешься жизнью сегодня — завтра будет уже поздно…
— О чем задумались, коллега?
Веселый голос заставил Яна оглянуться — человек в спортивном костюме подошел к его столику.
— А, Хорват, — сказал он и, не вставая, протянул подошедшему руку. — Садитесь, я жду вас уже час. Как результаты?
— Все великолепно, — отозвался Хорват. — Чего бы это нам выпить?..
Он подозвал кельнера. Когда тот отошел, приняв заказ, Хорват достал из кармана вишневого цвета книжечку и хлопнул ею по столу перед Геймом:
— Получайте ваш паспорт, обогатившийся еще одной визой. Вылетаете в понедельник двадцать второго. Иными словами, послезавтра. Ну, как оперативность?
Ян пожал плечами.
— Вы равнодушный человек, Гейм, — сказал Хорват, закуривая. — Это плохо. Для дела, понимаете?
— Сойдет, — отозвался Ян. — Мы летим вместе?
— Нет, я задержусь на несколько дней. Нужно еще кое-кого отправить, а потом присоединюсь к вам. Но вы-то хоть рады, черт возьми?
— Я просто прыгаю от радости. Послушайте, Хорват, вы давно в Германии?
— Давно. Правда, мне приходится разъезжать и по другим странам, но вообще я здесь с войны. А что?
— Какое у вас общее впечатление от всего, что вы здесь видите?
— Общее впечатление? — Хорват сделал неопределенную гримасу. — Ну что ж… страна крепкая, процветающая. С высоким жизненным стандартом.
Ян помолчал, оглядывая улицу рассеянно прищуренными глазами.
— Не знаю, — сказал он наконец. — «Процветающая» — да, «крепкая» — не уверен. Но самое интересное то, — он усмехнулся, — что мне здесь все время приходит на ум мертвецкая, наспех переоборудованная под танцевальный зал…
— Ну зачем же так мрачно? — сказал Хорват, поднося к губам рюмку. — Гейм, у вас болезненное восприятие окружающего, вам следовало бы побывать у психиатра. Мертвецкая, говорите?
— К сожалению. Причем мертвецкая, из которой даже не потрудились убрать трупы, а попросту рассовали их куда попало — за драпировки, под эстраду для музыкантов…
— Тьфу, черт! — Хорват поперхнулся. — Надо же додуматься, трупы под эстраду! Гейм, вы рехнетесь, я вам серьезно говорю, побывайте у психиатра.
— У вас нет чувства юмора, Хорват, и образное мышление вам недоступно. Хорошо, я попытаюсь объяснить. В Аргентине я знал одного испанца из «Голубой дивизии»…
— Подонки, — сказал Хорват. — Бросили фронт под Псковом. Так что этот испанец, простите?
— Он рассказывал, что испанские легионеры перед отправкой в Россию подвергались обряду «обручения со смертью». Я уже не помню подробностей, что там с ними делали — служили заупокойную мессу и что-то в этом стиле. Но это не важно, я просто вспомнил это сейчас, глядя на все окружающее. Знаете, мне подумалось, что Германию обручили со смертью еще в тридцать третьем году, и от этого культа не так просто избавиться. Особенно, если его служители живы, пользуются еще некоторым влиянием и вовсе не намерены менять профессию… как и profession de foi[115], если заглянуть поглубже. Все это можно было изменить в сорок пятом, но никто не захотел возиться с перестройкой дома, и вместо этого занялись драпировками. А теперь из-под них до сих пор тянет трупным запахом… Но боюсь, Хорват, вы этого все равно не поймете.
Хорват, слушавший его очень внимательно, покачал головой.
— Ах, Гейм, — сказал он добродушно, — какая у вас путаница в мозгах. Ну ладно! Выпьем лучше за успех дела. В него-то вы верите?
110
Очень уютно (нем.).
111
Affidavit (англ.) — в данном случае поручительство, требующееся для получения визы на въезд в страну.
112
Союз германских девушек (нем.).
113
Национал-социалистическая организация общественного обеспечения (нем.).
114
Лицо, потерявшее имущество в результате воздушных налетов (нем.).
115
Образ мыслей, мировоззрение (франц.).