Страница 17 из 22
Папа
P. S. Однажды ночью над равниной разразилась ужасная гроза, представь себе, прямо посреди зимы, тебе бы следовало быть здесь. Ухарство одолело меня, я не закрыл двери, я видел, как подкатывалась гроза и, раскалываясь, метала молнии, как надвигались тучи, я слышал, как гремит гром… ты только подумай о всех этих насмерть перепуганных петухах и курах!.. Это было прекрасно, все омыто начисто!
P. P. S. Но на следующую ночь Они снова вернулись назад. Не беспокойся об этом. Я хочу лишь упомянуть, что Они снова вернулись назад. (Плевать Им на грозу, ха-ха!)
Виктор приходил в это кафе каждый вечер в тот час, когда на улицах было полным-полно людей; все было уже не так красиво, как в первый раз, но улица была та же самая, она кишмя кишела народом, была переполнена цветом и запахами, голосами и лицами.
В кафе его узнавали, у него был уже свой столик, маленький круглый столик из железа, стоявший наискосок у камина. Каждый вечер он рисовал лица в большом блокноте, рисовал только черным цветом. Никого не интересовало, чем он занимался. Он нарисовал портрет молодой женщины с подведенными глазами и лица тех, кого видел в лифте и в коридорах, а потом на улице. Он отчаянно завоевывал их всех и заставлял эти лица говорить на рисунке.
В мастерскую он шел, только чтобы спать, а каждый вечер возвращался в кафе. Мало-помалу нарисованные им лица менялись, он больше не мог властвовать над ними, они лишь являлись к нему, и он дозволял им приходить и ловил их выражение в призрачной реальности, которая была ему знакома; он впускал в свои рисунки тех невидимых, что бродили вокруг дома, где жил его отец, он наделял их рогами, наделял крыльями и увенчивал коронами, точь-в-точь как ему хотелось; но самым трудным было рисовать их глаза.
«Я их караю, — думал он, — я дарю им лица, от которых им не избавиться, они пойманы. Они следовали за мной, когда я был маленьким. Волк в папином кресле! И единственное, что важно: эти рисунки хороши!»
я Однажды вечером владелец кафе подошел к Виктору и сказал:
— Здесь сидит chlochard[26], он, кажется, говорит на том же языке, что и вы. Он пьет только вино.
И хозяин подал знак старику, ждавшему у двери. Да, старик говорил на том же языке, но желания беседовать у него не было. Он сел поближе к камину, и они вместе с Виктором пили красное вино. Виктор показал ему свои рисунки. Его гость посмотрел их, посмотрел внимательно, но не произнес ни слова. Он не захотел переночевать у Виктора, но серьезно поблагодарил его и ушел, сдержанно поклонившись.
Владелец кафе спросил:
— Вы поняли друг друга?
— Да, — ответил Виктор, — мы поняли.
Большой ошибкой с его стороны было показывать клошару рисунки. Чего он ожидал от него? Похвалы? Удивления? Неприятия? Да чего угодно, только не молчания.
Он не вернулся обратно в кафе, он продолжил работу в своей комнате, он больше не называл ее мастерской. Его персонажи становились крупнее, необузданнее, они дрались и любили, они стояли на пороге смерти, задыхались от жары или одиночества, но он не испытывал к ним никакого сострадания, он освобождался от них, это было ему необходимо.
По вечерам он выходил в город, шел куда глаза глядят, не заботясь ни о чем, и возвращался только под утро.
Он послал рисунки своему отцу.
В самый последний день он подарил ей картину «Молодая женщина с подведенными глазами». Она чуть удивленно поблагодарила его и протянула ему письмо.
Мой любимый сын!
Они получились. Ты смог изобразить моих спутников, иная действительность обрела лицо. Их ужас успокаивает меня, в моем кресле больше не сидит волк. Они славные.
Но ты мог бы, по крайней мере, послать рисунки заказным, ты ведь никогда даже самому малому не можешь научиться в практической жизни. И, само собой, ты не указал точную дату своего приезда, но я буду время от времени приходить на перрон, тогда, когда будет возможность.
Папа
Поезд остановился на общинных землях, так же внезапно, как тогда, и тихо простоял довольно долго. Он снова тронулся, и Виктор увидел на перроне своего отца, они приближались друг к другу, приближались совсем медленно.
Туве Янссон
Августовским вечером
Однажды августовским вечером тетушка Ада и тетушка Ина, сидя на веранде своей виллы, как бывало и раньше, приходили в себя; последние из родственников уже разъехались, и теперь слышался лишь шум ветра в саду. Вечер был очень теплый, но открывать окна было нельзя: ночные мошки летели на свет лампы и, вызывая отвращение, падали и умирали с дрожащими крыльями на волосатом тельце.
— Все прошло хорошо? — спросила Ина. — Их было слишком много. И зачем опять понадобилось брать с собой детей, ведь это торжество было в память о маме? Мы забыли про салат!..
Ада не ответила, и ее сестра продолжала:
— Стоит ли нам устраивать это всякий раз в день ее смерти? Это могут делать другие, в городе — легче. Что было не так?..
— Ничего, — ответила Ада, — кроме того, что ты переусердствовала, ты слишком много болтала о маме. Зачем ты пыталась пробудить у них чувство вины, дай им забыть… Она была совсем старой, и все кончилось быстро.
Одной ночной мошке удалось залететь на веранду, и она обожглась. Ада быстро сказала:
— Дай-ка я… — и придавила насекомое кофейной чашкой.
— Погаси лампу! — воскликнула Ина.
Когда на веранде стало темно, сад с силуэтами деревьев, которые покачивались на ветру, подступил ближе.
— Но я не хочу, чтобы они забывали, — сказала Ина. — Почему я должна быть единственной, кто помнит?!
— Что тебе о них известно? — заметила Ада. — Вообще-то они встречались только на праздниках. Эта история с потолком в ванной… они чувствовали себя неловко…
— Так им и надо, так им и надо! Она была одна, Ада, она была там совсем одна…
— Да, да! Я знаю. Мама поднялась на лесенку, чтобы разрисовать потолок в ванной, поднялась сама и, как обычно, тайком. Так бывает, она ни на кого не надеется, кроме себя самой; она падает и ломает себе шею. Ей за восемьдесят! Достойный уход из жизни. А теперь ты проповедуешь, что нам следовало бы сделать бог знает что, дабы подарить ей еще десять лет жизни! Ина, тебе ведь известно, что в самой глубине души она была слишком, да — слишком…
— Вовсе нет, — возразила Ина, — вовсе нет! — Она вскочила и начала ходить взад-вперед по веранде. — Она не была деспотична!
— Но я этого не говорила.
— Но именно так ты и думала!
— Сядь! — сказала Ада. — Ради бога, сядь и успокойся. Ты никогда не могла выдавить это из себя, и пусть теперь это в виде исключения будет сказано. Помнишь; «Что она сейчас делает, чем она занимается, почему у нее так тихо, потому ли, что она плохо себя чувствует или обижена из-за того, что я сказала, или не сказала, или не сделала?» — мы все это знаем, ну и что теперь?
— Ты говоришь так жестоко, — сказала Ина. — Мама была чудесной!
— Сядь же наконец!
— Ада, знаешь, когда это случилось, у меня заболели зубы, и врач сказал: это потому, что я все время стискивала челюсть.
— Да-да, ты рассказывала. Садись! Я не в силах больше с тобой говорить, да и ты тоже. Только не начинай плакать. Я принесу свечи.
Ада вернулась с двумя горящими свечами и, поставив их на стол, сказала очень дружелюбно:
— Ина, мог бы кто-нибудь умереть вот так, никого не обременяя и не по чьей-либо вине? Ей было весело, понимаешь, весело! И не старь сама себя. Она была в том самом возрасте, когда человек становится упрямым, и что мы с тобой могли поделать?
Ина заплакала.
— Да, да, именно так, — сказала ее сестра. — Чего ты хочешь? Быть может, это тебе следовало разрисовать потолок? Он по-прежнему в пятнах и не доделан, и я могу представить себе, как ты закрываешь глаза, когда входишь в ванную и чистишь зубы. Неужто ты испытываешь чувство вины и тебя мучает совесть?! Есть ли у тебя на это право?