Страница 16 из 100
Вот так уныло, хмельно, не шатко, не валко текла отцовская жизнь в конце пятидесятых годов. Но месяца за полтора до приезда молодых, получив от Алексея, любимца своего, желанную весточку, отец подбодрился: и крышу на стайке подновил, залепив свеженадрапным листвяничным корьем дыры, и насчет леса договорился, чтобы напару с Алексеем поменять у стаек трухлявые венцы, и огородный частокол подладил, заменив сгнившие колья на свежие, и даже, хитрыми путями разжившись краской, зеленью выкрасил ворота, калитку, а голубым — палисадник, ставни и наличники — счерневшая изба теперь как будто накинула на свое морщинистое тело яркую шаль, смущаясь и тяготясь таким нарядом, какой лишь к лицу молодым и веселым. И все же суетливо поджидая Алексея, на которого возлагал свои особые сокровенные надежды, отец и не думал, не гадал, что молодые нагрянут в деревню справлять свадьбу, и что ему, отцу, надо будет раскошеливаться. Ждал подмоги, надеялся, что сынок подбросит деньжат, а тут на тебе, самому надо трясти мошной, а мошна тошша… — одна вша.
Алексей, чуя пустой отцовский карман, лишь руками разводил: дескать, видит Бог, я тут, папка, ни при чем, это все она, Марина, заегозила: в деревню да в деревню; мол, папа, про нее частенько вспоминал… По мне так можно было и в городе тихонько посидеть — не велики баре. Дескать, упреждал ее: не жди ни троек с бубенцами да лентами, ни гармошек, - ничего такого, что в кино кажут, — тоска одна: пыльная полубурятская деревня в степи, без палисадов с деревцами и кустиками, стоячее озеро в зеленой ряске и тине, комары да мошка, вот и вся радость. Делать там нечего, в степной деревне; через неделю такая скука навалится, что хоть волком вой. Нет, заладила: в деревне, говорит, хочу свадьбу сыграть, чтоб на всю жизнь запомнилась, а потом, дескать, хоть погляжу, как там люди живут, а то все проездом да проездом.
Отец, слушая цветистые Алексеевы басни, жмурился, как жмурится тертый, себе на уме, хитрый мужик, — прищуристыми глазами, вернее даже морщинками возле них усмехался и, конечно, смекал, что Алексей, разводя сдобные оладьи, зубы ему заговаривает, лазаря поет. Вычитав из письма, что Алексей присватался к дочери своего старинного товарища, с коим заправлял в «Заготконторе» и у которого Алексей ныне робил личным кучером, радостно подивился сыновьей ловкости, — в такую, паря, семью угодил, там, поди, спят и едят на коврах, коврами укрываются, там, поди, одного птичьего молока нету, остальное вдосталь. Исай Самуилыч по слухам, какие привозили земляки из города вместе с цветастым ситчиком, ходил теперь в директорах автобазы. Словом, жил на широку ногу… Но вот сейчас из досадливых и отрывистых ответов сына доспел отец, что товарищок его Исай Самуилыч уже лет с пять, как разбежался со старой семьей и сплелся с молодой красой, русой косой, а Марина с матерью и братом поменьше не то чтобы с хлеба на воду перебиваются, но живут не до жиру, быть бы живу. Самуилыч мало-мало кидает, да, опять же, и не балует — видно, молодая жёнка доит мужика за все титьки, тянет жилы цепкими ручонками. Мать прихварывает, путём не робит, да и у Марины заработки негустые. Отец припомнил Маринину мать, хохлушку, широкую, дебелую, в отличие от Исая, сухонького, заросшего черной шерстью, похожего на отощавшую ворону, какие высматривают и выкаркивают себе падаль на скотских могильниках. Дочь-то, видно, от матери взяла дородность, а уж чернявость, юркость — от папаши.
6
«Да-а, загадал, что с Самуилычем породнимся, а тут вон оно чо…» — тайком от Алексея сокрушался отец и, томясь неведением, непониманием, на второй же день сунулся к молодым в тепляк, чтобы поговорить начистоту, с глазу на глаз. Алексей в послеобеденный зной спал, отвернувшись к стене, а Марина в долгополом, блескучем халате сидела за колченогим столом, показывала Ванюшке карточки из альбома и шепотом поясняла. Глаза Ванюшки, распертые удивлением и восторгом, сияли, но глядел парнишка в альбом мимоходом, а больше — на свою тетю Малину. Когда отец вошел, присел на лавку возле стола и скосился в альбом, Ванюшка сник, напряженно затаился.
— Посмотрите с нами, — чтобы как-то смять неловкость, позвала Марина. — А вот, кстати, и папа. Вы же с ним дружили. Узнаете?
Отец взял карточку тряскими пальцами, поднес к самым глазам и долго, вдумчиво разглядывал, шевеля сухими губами. Узенький, чернобородый мужичок в светлом пиджаке и расклешенных черных брюках топорщился на диковинном, оплывшем книзу дереве, с обезьяньей ловкостью ухватившись рукой и будто даже ногой за сучок, вторую же ногу и руку откинув в сторону и как бы зависнув над землей. Цирк да и только, подивился отец. Да, это был все тот же Исай, худенький, ловконький, в круглых очечках над крючковатым носом, с отвисшей, толстой нижней губой. Даже здесь, на карточке, он будто и смеялся, а в ночной бороде, в сумеречных глазах неколышимо стояла брезгливая усмешка.
— А вот еще одна, — Марина, не дождавшись, когда отец разглядит карточку, сунула другую: Исай Самуилыч в тесных исподниках странно полулежал на огромном камне или на скале, упершись ногами в чуть приметные выступы и распяв руки; у ног его, едва укрыв пышные прелести горошистыми лоскутками, лежала полунагая дева; и над ними, взметнув крылья, замер царственно окаменевшй российский орел, а внизу карточки среди виньеток было лихо черкнуто: «Сочи». — Это мы прошлым летом на курорт ездили, и Леша с нами был. Сейчас найду фотографию — там мы все сняты. Вот она, — на снимке замерли две пары: Алексей с Мариной, Исай Самуилыч со свежей жёнкой, что и красовалась на карточке под российским орлом, черняво цыганистой, узенькой, змеистой, с негаданной при худобе грудью, выменем дойной коровы нависающей над впалым животом. «Голодом ее Самуилыч морит, ли чо ли?…» – прикинул отец.
— Да-а, папаня твой почти не менятся, — прокашлявшись, вздохнул будущий Маринин свекор. — И годы не берут. Голова маленечко разулась, полысела, а так… каким ты был, таким остался, орел степной, казак лихой… Как у него здоровьишко-то?
— Да ничего, он у нас крепкий, — настороженно ответила молодуха.
— А мы с твоим отцом в «Заготконторе» вместе заправляли.
— Папа мне рассказывал.
— Больши-ие мы с им были друзья. Он тогда начальником числился, а я вроде как заместитель. Отец-то у тебя умный мужик; нашим-то деревенским начальникам гоняться да гоняться за ним. Недаром, Мудрецом кликали… Браво мы с им работали, тут и говорить нечего, — отец, конечно, умолчал, что «бравая жизнь» оборвалась махом — ели, пили, веселились, посчитали, прослезились, — наехала комиссия, проверила документы, наличность принятого сырья: овчин, кож, шерсти, и долбить бы закадычным дружкам мерзлую земельку, да вывезла кривая — сел тогда Ванюшкин дядя Иван Житихин, приемщик «Заготконторы», который, может быть, и имел-то жалкие крохи с барского стола. Самуилыч срочно укочевал в город, а отца вскоре погнали из партии поганой метлой, и начальственных портфелей больше не давали. Иван Житихин отсидел года два, вернулся в СосновоОзёрск и, похоронив жену, уехал на кордон лесничить, где сошелся с овдовевшей буряткой. Обиды Иван не таил, а приезжая в деревню, сразу же заворачивал к Краснобаевым; сестре своей, Ванюшкиной матери, и ребятишкам привозил гостинцы.
— Да, жили мы с им душа в душу, — и тут отец не досказал, как бывало ночами напролет пили и кутили по гулящим бабонькам, куда улетала часть неучтенного навара.
— Папа часто вспоминал вас. Если, говорит, есть в Сосново-Озёрске умный, деловой мужик, так это Петр Калистратович.
Отец горделиво взблеснул глазами, но тут же и насмешливо кашлянул, — шибко уж прямая, в глаза, лесть, можно бы и потоньше, и, уже не мешкая, спросил напрямую:
— Вам-то c матерью подсобляет?
— Конечно… — смутно отозвалась Марина, — помогает.
— Мать, поди, переживает?
Марина смекнула, на что будущий свекр намекает, вздохнула невесело, – не зажила, не закоросталась рана, – и ответила без родового лукавства, не юля: