Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 100



— Как тетю-то звать, а? — в очередной раз сунув Ванюшке в рот шаньгу с молотой черемухой, затормошила она парнишонку.

– Малина… – опустив глаза, прошептал Ванюшка.

— Как, как? Ой, ой, ой!.. Да он же язык проглотил! Ну-ка, открой рот, покажи язычок. Тетя Марина – доктор. Открой, открой! — Ванюшка раззявил рот. — М-м-м…— горестно промычала она, — и в самом деле, нету языка. Вот какая сладенькая ватрушка попалась — вместе с языком съел. Да-а-а. Чем говорить-то будешь?.. Мама! — зачем-то звала она Ванюшкину мать. — Мама!.. А я думаю, отчего он такой молчун, а у него же языка нету. Мама!

Это величание – «мама», легко вспорнувшее с припухлых молодухиных губ, словно всю жизнь говоримое ею, поразило Ванюшку своей чужестью, будто сам он никогда не говорил его; оно прозвучало наособицу, со странным, непонятным смыслом, и Ванюшка пока еще не мог связать его со своей матерью, пожилой, смуглолицей и морщинистой, с ворчливо поджатыми и скорбно потоньчавшими губами; да и не понимал еще, с каких таких пирогов городская тетенька зовет его мамку мамой. А приезжая тетя по делу и без всякого дела мамкала: то с нажимом, то в шутливую растяжечку, капризно — «мам-м-ма-а», и непременно с передыхом после сказанного, будто пробовала, прикусывала слово с разных краев, и, отстранив от себя, зарилась на него.

К матери в летнюю кухню крик не прошибался сквозь ворчание сала на сковородке и потрескивание печи, да она, запурханная со стряпней, и не ответила бы молодухе, досадливо отмахнулась: дескать, ой, отчепись худая жись, привяжись хорошая! Без вас тошнехонько. Хотя потом, словив молодухин голос, мать все же высунулась из летней кухни и наказала:

— Ты уж, деушка, сластями-то парня не шибко не корми, а то уж, гляжу, и так весь измаялся. Такой кондрашка прихватил, что и штаны из рук не выпускат, так и бегат за стайку. Конфет да яблоков сдуру напёрся, теперь мается животом.

— Ничего-о, я ему ватрушку с черемухой дала, черемуха все закрепит. Ну что, язык-то не вырос? — она опять склонилась к Ванюшке. — Или, может, тебе новый пришить? Я быстренько пришью. Тетя же доктор… И будет у тебя новенький, хорошенький язык — он у меня в чемодане лежит, нарошно для тебя привезла. Я уже языки пришила многи-им мальчикам, которые неправильно говорят или молчат. И тебе пришью, хочешь?.. Только рот откроешь, а он сам и заговорит, — прямо как по радио.

В разговор вмешался отец. В отлинявших, как и у Ванюшки, вольных шкерах, свисающих с плоского зада, в расстегнутой гимнастерке, побуревшей потом на лопатках, отец топтался возле поленницы дров, сколачивая из свежих досок две лавки для близкой уже Алексеевой свадьбы.

— Брось ты его, милая, лучше не связывайся, — с хрустом и щелком разогнул он спину, засадил в чурбак ловкий, как игрушечка, плотницкий топор с затейливо изогнутым топорищем. — С Пашкой Сёмкиным сойдутся, дак трещат без умолку, как две сороки, а тут, гляди-ка, язык проглотил… Боёвый, когда из дома чего спереть да ребятам раздать. Спроси-ка лучше, как он Маркену Шлыкову мои удочки упёр? До удочек, язви его, добрался. Поймал бы, шаруна, все руки повыдергивал, чтоб неповадно было. Маркен-то хи-итрый, — недаром папашу Хитрым Митрием прозвали, — весь в отца: варнак варнаком, а свое не упустит,— худо не клади, в грех не вводи. Едва удочки выходил… А наш-то непуть полодырый,— ничо ему не жалко. Не родно и не больно. Пропадет, однако.

— Ну что вы, папа, — заступилась за Ванюшку молодуха, — он парнишка умненький, исправится. Верно, Ваня?..

— Кругом будут обкручивать, обманывать. Да и лодырем растет, обломка ишо тот. Ходит по деревне, конские шевяки пинат, а чо сделать по хозяйству, — силком не заставишь, — отец раззодорил себя ворчанием и, чтобы не матюгнуться при молодухе, поскорее сел на чурбак возле топора, достал из нагрудного кармана гимнастерки засаленный кисет, пожелтевшую газетку, оторвал от нее узенькую полоску и стал вертеть цигарку, просыпая махру сквозь тряские, узловатые пальцы. — Непуть, одно слово, и в кого такой уродился, в ум не возьму. Старшие ребята, те боёвее росли, тут и говорить неча. Чуть, однако, больше были, встанут рань-прирань, по льду сбегают на невод, в бригаду, подсобят там маленько и, глядишь, куль мороженой рыбы в санках везут. На скотобойне покрутятся,— вот тебе и мешок осердия, печенка, брюшина. Да еще ведро крови принесут. Ловкие были, нигде не оплошают, да и работящие, вот все в люди и вышли. А с этого фелона толку, однако, не будет. Не-е… Алексей, помню, поменьше тех ребят был, а такой ловкий, любого за пояс заткнет. Вот, мать не даст соврать, в войну, бывало, поедет на ток зерно сдавать и ведь пустой сроду не воротится, где-нито да урвет. Зерно из мешков высыпат, а в углах по горсти и зажмет, так оно с десяти-то, двадцати-то кулей и ладно наберется, — отец, похоже, не без умысла нахваливал перед молодухой своего Алексея, и та, смекая куда клонит будущий тесть, пучила радостно-удивленные глаза и вроде таяла от восхищения.— Ой, головастый парень рос, не чета меньшому. Такие, как он, уже и сами себя кормили.

2

Из горницы сквозь раскрытое настежь окошко послышалось однообразное, с постукиванием, громкое шипение, из которого вдруг выплыл женский голос:



Каким ты был, таким остался,

Орел степной, казак лихой…

Песня, словно продолжая отцовы хвалы, как раз и вышла про Алексея… Но голос, взвизгнув, скрежетнув, пропал, и отец с молодухой по механическому взвизгу смекнули, что Алексей пробует патефон, выпрошенный у Хитрого Митрия. Больше Алексей ничего не завел, и отец продолжил ворчание:

— А третиводни под шумок залез в комод, — он, не глядя, мотнул пегой с проседью головой в сторону Ванюшки, который все теснее и теснее жался к молодухиному боку и все ниже клонил голову к земле; лицо и уши горели красным жаром.— Все перерыл и медаль упер. Э-эх, жаль, что не попался, не застал на месте, так бы носом и натыкал об комод. Ишь, Маркен его надоумил в чеканку играть на копейки. Своего-то ума нету, — куда кура, туда и наша Шура. Что медаль, что бита для чеканки, — одна холера. А понятия нету, как эти медали на фронте давались… Хорошо еще соседка наша, бабушка Будаиха, присмотрела да отобрала, а то бы так и с концами.

— Ну, ничего, ничего, — опять заступилась молодуха за парнишку, — он у нас хороший мальчик, он исправится. Правильно, Ванюша? — и, не дождавшись ответа, посулила: — Хорошо себя будешь вести, в город с нами поедешь. Поедешь в гости? — она низко склонилась над Ванюшкой, жарко, с запахом сладкого теста, конфет, задышала в маковку, и парнишка обмер. — Там у нас цирк… обезьянки на качелях качаются, красивые такие обезьянки, умненькие. И даже коровы, как ваша Майка, и те под музыку пляшут. А клоуны такие смешные — животик надорвешь. Я в детстве прямо укатывалась над ними. Ну что, хочешь посмотреть? — она глянула на него сверху, ухмыльнулась, понимая, что уж перед цирком малый не устоит, тут-то она его и заловит. — А то, наверно, бедненький, только по деревне и бегаешь?.. Чем ты занимаешься?

— Да чем они занимаются?! — опять вклинился в разговор отец, вытесывающий ножки для лавки.— Напару с Пашкой по воробьям пуляют из рогатки. Недавно шлыковским стеклину выхлестнули из этой рогатки, дак Митрий чуть не убил обоих, хорошо хоть убежали, — на ноги характерные. Пришлось мне Шлыковским окно вставлять.

— А в городе и в цирк можно, и на карусели покататься. Да там не соскучишься. Ну, говори скорее: хочешь с нами в город? Говори, а то я возьму и передумаю. Ну?..

Ванюшка, не вздымая отяжелевших глаз, едва заметно кивнул головой.

— А для этого нужно хорошо себя вести. Как вас в детском садике учили: если хочешь сладко кушать, надо папу с мамой слушать.

— Да он сроду ни в какой детсад не ходил, — усмехнулся отец.— Разве ж такого варнака возьмут?!

— Жаль, что в садик не ходил, — это чувствуется,— вздохнула молодуха. — Надо, Ваня, так себя вести, чтобы папа с мамой не расстраивались, чтобы только хвалили. Вот как надо себя вести. У тебя же, видишь, какие все братья хорошие, умные, и ты не отставай от них. Ну, ничего, он у нас теперь станет примерным мальчиком и поедет с нами в город. Понравится, так и на зиму останешься. В школу запишем…