Страница 77 из 87
Но Митька Гусак придержал его:
— Э-э! Шалишь, Мокрый. Пусти лису на приступочку, из дому выставит. Садись гостем и не хозяйничай… Но в общем-то, чего это мы в самом деле… Идею помни, а о водочке не забывай. Божий человек, придвигай и свой стакашек — расплесну сейчас всем.
— Спасибо, — я поднялся. — Мне лучше уйти, а то, Мирон прав, после водки как бы кому учить не вздумалось.
— Баба с возу, кобыле легче, — веселенько откликнулся Мирон. Он уже восседал на густеринском месте, не отрывал завороженных глаз от бутылки. — Не жадуй, Митька, лей с краешком — с утра мучаюсь.
Руль остановил меня:
— Зря, паря, ты обижаешься. И Гришку понять должон: институт-то ему вроде господа бога, второй год на него молится. Ты от бога его отвернулся, как ему тебя не невзлюбить.
— Никакого бога у меня! Мечта за душой, а не бог! Он мне душу заплевал своим поведением. Прощать? Не-ет! Моя бы воля — душил таких!
— Иди, друг, коль собрался, — посоветовал Пугачев. — Спор-то кончен, теперь звон пустой.
Я двинулся прочь.
— У-ух! Вон оно! За что муки такие! По жилочкам, по жилочкам — аллигория!.. — раздалось за спиной.
Теплой ночью, пахнущей речной влагой, укрыто село. Я показался на вымостках, перекинутых с берега на берег. Со всех сторон меня окружали соловьи, я стоял в центре соловьиной галактики. Их пение вкраплено в тишину, как звезды в ночном небе: одни ближе, ярче, сочней — голоса первой величины, другие удалены, притушены — тускло мерцающие подголосочки. И обморочно неподвижные черные кусты, и темная громада вздымающегося берега, и смутным всплеском церковь на нем, и узкий серп молодого месяца над всем крапленным соловьиными голосами миром. А внизу, в веселенькой преисподней, — река мерцает и поеживается под луной, течет, смеется, смеется, словно защекоченная.
По этим вымосткам в ночную пору никто не ходит из села — на берегу лишь церковь да поля за холмом, а еще дальше леса… Ночь скрывает меня от всех. Похоже, что я, как искусанный волк, прячусь, чтоб зализать свои раны.
Я сам создал для себя теорию. Если есть бог, значит, есть и наивысшая, наикрайняя цель. Сам бог непостижим, и богову цель не понять слабым человеческим разумом, в нее нужно просто верить, как верят математики, что через две точки на плоскости нельзя провести больше одной прямой. Есть Всевышняя Цель! Единая для всех! Верь и стремись к единому, не тяни кто в лес, кто по дрова. Согласие среди людей, их любовь друг к другу само по себе не есть прямой замысел бога, но отражение его — тень. А тень-то дерева соответствует самому дереву. Возлюби ближнего своего!
Такова моя теория. Право же, я испытывал от нее удовлетворение, как конструктор при виде созданной им машины, — все удачно подогнано, ничто не торчит, не гремит, не отяжеляет, нет лишнего. И главная находка: «Тень дерева соответствует самому дереву, бога видеть не надо, но его тень улавливаема». Быть может, кто-то из верующих давным-давно открыл это до меня — не знаю! Я гордился своей гуманной теорией.
И вот при первой же пробе… Да, при первой!.. До сих пор я еще ни на ком серьезно не пробовал свои взгляды. В Москве приходилось их прятать, в спор ни с кем не вступал. Здесь же одерживал победы над простоватыми ребятами своей бригады — плотниками и землекопами. Густерин первый — не простоват. И этот первый сразу же вырвал узелок — гляди, с гнильцой. Не наикрайняя цель игру делает, не стремись к ней! И через плечо с издевочкой: а бог-то тебе, любезный, нужен ради этой наикрайней да наивысшей! При первой же пробе…
Соловьиные голоса со всех сторон, голоса, освещающие непроглядную тишину. Под ногами нежно, заливчато, как от щекотки, смеется речка. Стою, облокотившись на жидкие перильца, забился сюда от всех подальше.
Приехал в Красноглинку, бросил семью. Зачем? Исстрадался по конечной…
Соловьиные голоса, соловьиная галактика…
Когда-то меня пугала кошмарность Вселенной — не познать, не охватить, жалок ты со своим умишком, случаен, бесцелен, бессмыслен. Кошмар Вселенной требовал — открой вселенскую цель, пусть даже видимость ее, самоутвердишься, перестанешь выглядеть столь жалким, ты не бессмыслица!
Не конечная цель делает игру. Гм…
Вселенная необъятна до кошмара, но тогда это уже не так и плохо. Необъятна, черпай — не иссякнет, выуживай из бесконечного одну проблему за другой, постигай цель за целью, веди игру с вечным противником. Не конечная делает игру… Вечный противник, вечная игра, никогда не утрачивающая смысла — вечная, непрекращающаяся деятельность человека.
Соловьиные голоса, буйно сочащиеся из провальной тишины. Какая ночь!..
Почему-то вдруг всплыло в памяти яркое, солнечное утро над Москвой, празднично весенняя толпа на привокзальной мостовой, бородатый парнишка в душегрейке, вывернутой мехом наружу, с независимым видом волочащий сквозь толпу по асфальту привязанную к ноге консервную банку. Консервная банка, консервный звон — презираю, люди, ваши привычки, не хочу походить на вас, вот вам, любуйтесь — не брит, не стрижен, не мыт, гремлю. Вам смешно, вам дико мое поведение, этого-то я и добиваюсь — злитесь!
Уже тогда я почувствовал, что тот нестриженый, немытый — мой непутевый родственник. Как тогда хотелось похвалиться — обрел более интересное, чем пустая консервная банка.
Я готовился защищать бога, а Густерин его и не тронул. Сир, я нуждаюсь в этой гипотезе!
Гремлю своим богом, как пустой консервной банкой.
А соловьи-то здесь, соловьи! Над рекой млечный путь из соловьиных голосов!
На берегу вдруг захрустел песочек, скрипнули вымостки, раздался прозрачно легкий, почти девичий стук каблуков по дощатому настилу. Соловьиный мрак родил на свет юной луны тощую фигуру, шляпа бросала тень на узкое лицо — отец Владимир!
И на узких мостках спрятаться некуда. Он замедлил шаги и узнал меня:
— Юрий Андреевич! Я же вас искал!
Я только кивнул и ничего не ответил. Он встал рядом, положил бледные руки на жидкие перильца, на голубоватый острый нос, как жирная маска, надета тень от полей шляпы. С минуту мы слушали соловьев и смех реки.
— Благодать-то! Господи! — вздохнул он не очень искренне, тревожно.
И я снова ничего не ответил. Тогда он всем телом повернулся ко мне:
— Юрий Андреевич! Не могу! Не могу! Покою не нахожу после нашего разговору. Отравлен!
Еще один спор, не много ли для вечера?
— Лучше послушаем соловьев, Володя.
— Володя?!
— Простите, сейчас мне как-то неловко величать вас отцом. Впрочем, у вас, верно, мирское-то имя другое?
— Нет, нет, то самое, от рождения. Меняют имена только при пострижении в черное духовенство. Я — служитель церкви, а не монах. Да, да, зовите меня Володей… Сна вы меня лишили. Вы же веру мою… верой для дураков поименовали. А я молодости своей не жалею и готов, готов ею жертвовать, но это ж зря, по-вашему?
— Володя… Вечер-то какой… Договориться не договоримся, а вечер испортим.
— А я хочу, Юрий Андреевич, со спокойной душой этот вечер принимать, без отравы. Выслушать меня должны.
— Ну что делать…
— Вам желательно верить и при этом позвольте, мол, сомненьица иметь. Возможно ли такое? Вера есть вера, сомнения ей противны. Для топора острым нужно быть, а для молотка острота ни к чему. Острый-то молоток — бесполезнейшая вещь.
— Ультиматум: или — или?
При звуке наших голосов умолкли ближние соловьи и смех реки стушевался.
— Да, Юрий Андреевич, да! Или верить, или предаваться сомнению!
— Тогда, пожалуй, я выберу сомнение.
— Ага! — возликовал на всю тихую реку отец Владимир. — Так я и знал, что вы еще неверующий, еще не дозрели! Вы жаждете, жаж-де-те! Соглашусь охотно. Но берегитесь, как бы вечные муки Тантала не испытать. Жажда-то будет, а губы не освежите влагой веры.