Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 24

Он снова привез её на Парк Победы. Предложил заглянуть в небольшой продовольственный универсам рядом с его домом.

– Ты чего-нибудь хочешь?

Она отрицательно помотала головой, бросив быстрый ревнивый взгляд на полки со сладостями.

– Ну тогда, может, хотя бы этих груш тебе возьмём?

Груши были очень большие, зелёные, с толстыми черенками.

Она неохотно кивнула. Он был слишком настойчив. Так, словно чувствовал себя её должником. Как же всё-таки странно, что мужчины сначала сами воспитывают в женщинах продажность, а потом сами же её и осуждают.

Они купили груши и пошли по хрусткому точно черствая булка насту. Светило солнце.

– Мамы дома нет, – сказал он.

Она повесила на крючок свою спортивную курточку. В носках прошлепала на кухню. Он водрузил на стол пакет с грушами, разлил чай, выставил вазочку с дорогими конфетами в виде пирамидок и настойчиво придвинул к ней.

А она в очередной раз отказалась. Пила голый чай, даже без сахара, горячий, дымящийся, с бергамотом: трогательно обняв кружку ладонями, согревала об неё озябшие руки.

От нечего делать он сам проглотил несколько конфет, не пропадать же добру, и со смешком заверил её, что и она может себе позволить штучку, потому что "сейчас все калории потратятся…"

После чая отправились в спальню. На узорчатом ковре в багрово-коричневых тонах лежали солнечные пятна. Большое зеркало без рамы прислонённое к стене отразило вошедших в полный рост. Она помедлила немного, разглядывая себя – заостренные контуры полудетского худощавого тела угадывались под свободной старой кофтой и джинсами. Она удовлетворенно улыбнулась. "Как я прекрасна" – как будто бы сказали её глаза.

Он подошел к ней сзади и крепко обнял за талию, грубо исказив картину.

Без верхней одежды он оказался ещё более непривлекательным. Тяжелое, но неплотное, будто бы слегка отекшее тело производило впечатление нездоровья.

Кровать находилась возле окна. На уголочке предусмотрительно откинутого одеяла лежали вышитые солнечной нитью узоры ажурной занавески.

Он долго и старательно целовал её распластанное тело, а она лежала, лениво путешествуя взглядом по стенам и потолку, которые золотило, проливаясь в окно, зимнее солнце. В эти минуты она чувствовала себя богиней, снизошедшей до смертного. Ей нравились глубокая чаша впалого живота и плавная выпуклость небольших опрокинутых грудей, плотно круглеющие соски – точно первые земляничины. Нравилась покрытая мелкими мурашками бледная кожа бедер. Нравились устремленные в потолок заостренные коленки.

Постепенно её начало охватывать нетерпение. Со двора доносился визг детворы, катающейся на санках с небольшой заснеженной мусорной кучи. Негромко рокотал под окнам двигатель заведенного автомобиля.

С её холодной и нежной щекой внезапно соприкоснулась его колкая небритость. Она как будто только сейчас обнаружила его присутствие и вздрогнула.

– Пусти меня, – прошептал он немного хрипло, налегая на неё всей тяжестью грузного тела и разводя рукой её сомкнутые бёдра.

От подруг и она слышала тысячелетнюю сплетню о том, что в первый раз – больно. Она глубоко вздохнула и приготовилась.

Но ничего не произошло. Единственная преграда на его пути к блаженству, тоненькая, не прочнее той плёночки, что образуется на остывающем кипяченом молоке, неожиданно оказалась для него непреодолимой. Он несколько раз пытался, но с каждой новой неудачей решимость его зримо слабела, пока наконец, он не смирился со своим бессилием окончательно.





– Извини, – сказал он с вымученной улыбкой полной горестной самоиронии и тоскующей нежности, – Была б ты женщиной, может, и вышло бы чего…

Она почувствовала брезгливую жалость к этому грустному человеку, который стоял некрасивый и голый посреди лучезарной медово-золотистой как янтарный брелок комнаты. На его белёсой груди и ногах росли редкие тёмные волоски. Вместе с тем, она ощутила и собственное унижение. Словно этой злой шуткой природы они оба, не только этот стареющий мужчина, но и она сама, низвергнуты были с некого воображаемого пьедестала.

Одеваясь, она улавливала исходящий от своего тела слабый аромат чужой кожи. Ей казалось, что никогда теперь уже будет не смыть эту солоноватую липкость улиток-губ, эти жалкие благодарные поцелуи.

Он предложил чай. Но, выйдя на кухню, она тотчас передумала. Вид чашки, оставленной на краю стола ещё той, прежней ею, богиней и нимфой, опечалил её. Рядом бликовала конфетная фольга и горой лежали громадные зелёные груши.

Она приблизилась к столу, решительно взяла одну из них и сунула в карман. С паршивой овцы хоть шерсти клок.

– Я пойду, пожалуй, – быстро сообщила она выходящему из комнаты в трусах мужчине.

При виде его босых ног с изъеденными грибком ногтями она невольно поежилась, словно от сквозняка, и решительно протянула руку к своей куртке. Щёлкнул замок, промелькнуло несколько пролетов узкой сырой лестницы, и ясный морозный день вылил на неё всю свою солнечную благодать из звонкого хрустального ведёрка.

После этого они встречались ещё несколько раз. Он дал ей номер своего мобильного, и она звонила ему с таксофонов в метро. Не из дома же? Нехорошо получится, если мама обо всём узнает. Чрезмерная опека родителей, их желание видеть своих детей всегда идеальными, непогрешимыми – одна из причин недоверия между поколениями.

Когда она приходила, никто из них не говорил об этом напрямую, но оба каждый раз надеялись, что сегодня непременно что-то изменится, но повторялось изо дня в день всё одно: его унизительная немощь и её снисходительное отвращение. Он сидел на диване спиной к ней, голый, грузный, надломленный, она одевалась, медленно, сосредоточенно, продолжая ощущать на теле точно грязные пятна, те места где к ней прикасались его большие сиротливо-беспомощные руки.

А потом она исчезла. Не звонила, и не появлялась ни в одном из привычных мест. Он специально приходил в кондитерскую "Метрополь", вглядывался в пеструю толпу. Ждал. Проходя мимо, никогда не забывал бросить скользящий взгляд на витрину Kalvin Clein – вдруг она стоит там, как раньше, в серой спортивной курточке, стоит и смотрит в стекло, будто в будущее, со своей детской мечтательной улыбкой, и ветер подхватывает время от времени её золотисто-медные пряди.

Это было где-то в конце зимы. Она вышла из ворот родного герценовского университета, тех, что выходят к Казанскому Собору, небрежно закинула лямку рюкзака на плечо и быстрым шагом направилась к метро. В слабо заваренных голубоватых сумерках медленно плыли, словно растворяющиеся крупинки гранулированного фруктового чая, бледно-оранжевые фонари.

Внезапно город исторг человека. Он остановил её, придержав за рукав куртки уверенным, но бережным движением.

– Привет.

Она немного испугалась и потянула от него руку.

– Что ты здесь делаешь?

– Я ждал тебя. Куда ты пропала?

Она пожала плечами. Ей казалось таким естественным, что всё закончилось; ей просто не приходило в голову, что кто-то может думать иначе.

– Я хотел поговорить.

Он с тоской смотрел в обращенное к нему юное девчоночье личико. Нежно-розовые губы её немного потрескались от мороза, на них лежала, как иней, тонкая белесая корочка. Девочка смотрела на него очень спокойно: широко-распахнутые светлые ангельские глаза не выдавали того, что происходило в её душе – в них отражалось зарево зажигающихся на Невском реклам.

Этот человек, возможно, ждал её здесь несколько дней подряд. Он ведь не знал по каким дням и во сколько у неё занятия. Он стоял здесь наверняка подолгу, терпеливо вглядываясь в текущую мимо толпу. Стоял, курил, мёрз, грел руки в карманах и…надеялся. Не прекращал надеяться. Эта мысль коснулась её сознания, но не ранила, не пронзила, хотя никто прежде так её не ждал. Других ждали. Подружек, сокурсниц. А её – нет. Но дети часто бывают жестоки, и в том нет их вины; она пока не способна была в полной мере оценить силу порыва, приведшего сюда этого угасающего человека, прочесть в тусклом блеске его глаз то страшное, беспросветное одиночество, что заставляло его приходить и неизвестно сколько ждать на морозе её – как единственное избавление, искупление и надежду…