Страница 9 из 10
Такие были мои первые учителя-наставники, которых я никогда не забуду.
В то время я учился в вечернем техникуме, прилежания особенного не было, но время занято, что спасало меня от почти ежедневных пьянок. Но слаб человек перед соблазном!
Сегодня мне почему-то в техникум идти не захотелось – в такую погоду хозяин собак не выгоняет, и я, отложив в сторону учебник, уставился на Витю Мухомора, гадая, куда это он так вырядился? Бурлак в это время смазывал рыбьим жиром рабочие – на толстой антивибрационной подошве, других не было, – ботинки, тоже готовясь в культпоход.
И Мухомор и Бурлак были трезвыми и голодными – значит, опять пойдут к торфушкам, так они называли женщин на кирпичном заводе, которые могли покормить и обиходить всего за один щипок любого неприкаянного холостяка.
«Торфушки» – распространённое в то время название всех женщин и девчат, которые были либо завербованы, либо по комсомольским путёвкам, что, в общем-то, одно и то же, прибывших в город на тяжёлые условия труда в основном из сельской местности. Тогда только так и можно было вырваться из колхозного ярма, получив паспорт. Значит, в колхозной круговерти ещё хуже, чем грабиловка подсобниками на стройках, на дорожных участках, на торфяных разработках и лесоповале. Там какие-то деньги, но платили.
Перемещённые, если можно так назвать, женщины, были в основном или разведёнки, или девицы-оторвы, которые, вздохнув свободы, без родительского глаза готовы были возместить потерянные возможности деревенской юности, где каждая на виду, и надо во что бы то ни стало блюсти себя и, если уж под кого лечь, то непременно после соответствующей расписки в сельсовете. Хотя и тогда было всякое…
Торфушки, куда собрались мои старшие товарищи, жили там же, прямо на кирпичном заводе, где и работали, в длинном сарае для сушки кирпича, наскоро переделанном в жилой барак с отсеками на четыре-пять человек. В каждом отсеке стояла печь, прожорливая и бокастая, которую девчата кормили дармовым углём, взятым здесь же, у печей обжига.
Кирпичный завод от нашего общежития располагался километра за полтора, если идти по железнодорожному пути, проложенному для промышленных перевозок. Стоял февраль месяц, самый метельный месяц зимы, и сегодняшний вечер был соответствующий. Ошмётки снега глухо ударялись в стекло и шумно сползали, подтаявшие и обессиленные. Идти куда-то в такую погоду, чтобы похлебать щей, хотя и мой желудок требовал насыщения, не хотелось, и я, отвернувшись к стене, молча разглядывая винные разводы на побелке.
Это всё Бурлак. Затеяв ссору с Мухомором, запустил в него бутылкой. Мухомор увернулся, а бутылка с остатками вермута врезалась в стену, плеснув брызгами стекла мне на спину, когда я молча но с волнением ждал, чем кончится ссора. Мухомор в ответ протянул Бурлаку сигарету, и тот сразу обмяк, успокоился, послав меня гонцом в магазин за очередной поллитрой.
Мировую с ними пришлось пить и мне, как свидетелю.
– Эх, Наука ты, Наука, п…да тебя родила, а не мама! Вот коптишь ты на свете семнадцать лет, а бабу ни разу…, – тут Мухомор сделал соответствующий жест, оформив его известными словами.
– Отчаль от него! Не трогай парня! – Бурлак разогнулся, кончив протирать ботинки, поставил бутылку с рыбьим жиром на подоконник и повесил полотенце на спинку кровати.
– Иван, Лялькин Жбан, снова загремел в отсидку, а какого – бабе одной маяться? И стосковалась, поди, по скоромному-то. Живая душа, – Витя Мухомор стал стягивать с меня одеяло. – Давай возьмём Науку, нюх наведём, чтобы он, кутак, бабу за километр чуял, а?
Что имел в виду Мухомор под словом «кутак», я не знал, и совсем не знал, что на этот выпад ответить? Хотя года два назад один интересный случай по этому поводу имел место. Дело было летом, в каникулы, когда каждый школьник чувствует себя вольным и отвязанным. Все мои друзья в это время ночевали по сараям, чердакам, или просто так, под звёздным небом. Я тоже норовил проводить летние ночи вне дома. На жухлом прошлогоднем сене валялся мехом наружу старый отцовский полушубок, который и служил мне постелью. Под голову годилась и телогрейка. Спать приходилось мало, зато сон был здоровым и крепким, Разбудить – стоило больших трудов, а дел летом в деревне всегда по горло.
Преимущества ночёвки без родительского глаза очевидны – ночь вся твоя. И ночь была наша. Обшаривались, хотя тогда ещё немногочисленные, но урожайные, сады, грядки и огороды, курился табачок, жглись костры…
А девочки тоже ночевали на прошлогоднем сене, на воздухе, под лунным тревожным светом.
А лунными ночами, да под соловьиный свист разве усидишь, разве удержится на отцовском кожушке, когда тебе 15–16 лет, груди выше маминых, а ножки просят ласковых услад и всё, связанное с этим. Как говориться, залётки в самом соку, – действуй!
Некоторые мои ровесники в этом деле уже преуспевали, а меня робость ещё одолевала, стеснительный был – как теперь говорят, недоразвитый. Я девочек в сарай не водил, но они моими услугами пользовались, а кое-кто даже злоупотреблял.
В моей сговорчивости особенно нуждалась одна, юная и красивая, не по годам развитая одноклассница, та, за которой тянулся шлейф всевозможных любовных приключений. В кровь разбивая носы друг другу, не раз сходились из-за неё наши бондарские парни. Боясь строгого отца, моя подруга после ночных бдений украдкой пробиралась домой, и, чтобы не стучать в дверь, просила меня ждать её возвращения. Тогда я должен осторожно перелезть через высокий забор (спрячь за высоким забором девчонку, выкраду вместе с забором…) и, отодвинув засов, открыть ей во двор калитку. Она бесшумно проскальзывала в щёлочку, шу-шу – уже на сеновале, уже спит, а я с чувством исполненного долга шёл к себе, прокручивая в мозгу варианты любовных затей с той одноклассницей, хотя в действительности дальше рукопожатий у нас с ней не заходило. Какой ей прок от такого молокососа, каким был я. То ли дело мой сосед Петька Дрын! У того на каждой руке по десять пальцев, и все в деле, не считая того существенного, за которое он получил характерную кличку.
Дрын – курсант пехотного училища, ходил в красных погонах, в окантованной фуражке со звездой, видный парень с казённым будущим, любимец всех тёщ. Вот и увлеклась моя подруга на время Петькой. «Он целуется хорошо, и всегда взасос» – говорила она мне каждый раз, когда возвращалась под утро к себе домой.
И вот сижу я, значит, в кустах, жду назначенного часа, когда вернётся со свидания моя подружка, сунет холодные ладони мне под рубашку, согреется и – шмыг в калиточку, и дверь на задвижку – всё, как и было, чин-чинарём.
То ли в тот раз я задремал, то ли слишком задумался, но возвращение маленькой блудницы я прозевал. Стояла лунная ночь, набитая соловьями, под каждым кустом свой певун, свой горлодёр. Вот и я, чтобы не маячить перед домом и не вызывать у отца моей одноклассницы сомнений, уселся в тени, размышляя о девичьей чести и о той допустимой границы, которую могла соблюдать моя, непостоянная а своих связях, подружка.
Меня вывел из забытья характерный звук упругой струи, ударившей в землю. Повернувшись, я увидел, как подружка, присев на корточки, на самом лунном пятачке справляла малую нужду.
Я тихо и протяжно, как условлено, свистнул. Она быстро вспорхнула ночной бабочкой, мелькнув белым платьицем у меня перед глазами.
– Фу, какой противный! Нехорошо за девочками подглядывать – и она легонько шлёпнула меня ладошкой по щеке. – Стыдно, небось?
Я что-то торопливо стал говорить в своё оправдание – что, вот, заснул малость и ничего не видел.
Она крутанулась передо мной на пальчиках так, что подол платья взлетел белым венчиком, обнажая до самых трусиков её, ослепительные от лунного света, точёные ножки.
У меня всё поплыло перед глазами, как будто это я сам кружусь на лунном облачке соловьиной ночью.
– Ну, как я? – она по привычке сунула мне под рубаху ладони, на этот раз тёплые и мягкие.
– Видали мы и получше! – стараясь казаться как можно больше невозмутимым, ответил я.