Страница 127 из 130
— Это был не ребенок, а золото, — рассказывала мне Сара Дэк.
Когда я познакомился с Сарой, она была уже шестидесятилетней старой девой, полной и флегматичной. Память этой женщины хранила события столь трагические и необычайные, что если бы она болтала еще десятки лет рассказы ее все равно не могли бы утратить интереса для ее приятельниц.
— Да, не ребенок, а золото, — повторила Сара. — И никогда он не капризничал. Посадишь его, бывало, на солнышке, и он сидит часами — пока не проголодается, его не слышно. А какой сильный! Сожмет что-нибудь в руках, так не вырвешь у него, как у взрослого мужчины. Помню, когда ему было от роду всего несколько часов, он так вцепился в меня ручонками, что я вскрикнула от испуга. На редкость здоровый был ребенок. Спал, ел, рос и никогда никого не беспокоил. Ни разу не бывало, чтобы он хоть одну минуту мешал нам спать по ночам, — даже когда у него резались зубы.
Маргарет все качала его на коленях и спрашивала, был ли когда-нибудь другой такой красавчик во всех трех королевствах.
А как быстро он рос! Это, наверное, оттого, что он так много ел. К году Сэмми был уже ростом с двухлетнего. Только ходить и говорить долго не начинал. Издавал горлом какие-то звуки и ползал на четвереньках, — больше ничего. Но при таком быстром росте этого можно было ожидать. Он становился все здоровее и крепче. Даже старый Том Хэнен и тот веселел, глядя на него, и твердил, что другого такого мальчонки не сыщешь во всем Соединенном Королевстве.
Доктор Холл первый заподозрил неладное. Я отлично это помню, хотя, правда, тогда мне и в голову не приходило, что у доктора такие подозрения. Как-то раз я заметила, что он держит у Сэмми перед глазами разные вещи и кричит ему в уши то громче, то тише, то отойдет от него подальше, то ближе подойдет. Потом, уходя, наморщил брови и покачал головой, как будто ребенок болен. Но я готова была поклясться, что Сэмми вполне здоров, ведь я же видела, как он ест и как быстро растет. Доктор Холл не сказал Маргарет ни слова, и я никак не могла понять, чем он так озабочен.
Помню, как маленький Сэмми в первый раз заговорил. Ему было уже два года, а по росту он сошел бы за пятилетнего. Только с ходьбой у него дело не ладилось, все еще ползал на четвереньках. Всегда он был веселый и довольный, никому не надоедал, если его вовремя кормили. А ел он очень уж часто. Помню, я развешивала во дворе белье, а Сэмми вылез из дому на четвереньках, мотает своей большой головой и жмурится на солнце. И вдруг заговорил. Я чуть не умерла со страху — и тут только поняла, почему доктор Холл ушел тогда такой расстроенный. Да, Сэмми заговорил! Никогда еще ни у одного ребенка на острове не было такого громкого голоса. Я вся дрожала. Сэмми ревел по-ослиному! Понимаете, сэр, ревел совершенно так, как осел, громко и протяжно, так что, казалось, у него того и гляди лопнут легкие.
Сэмми был идиот, страшный, здоровенный идиот, настоящее чудовище. После того как он заговорил, доктор Холл сказал об этом Маргарет, но она не хотела верить и твердила, что это пройдет, что это от слишком быстрого роста. «Погодите, дайте срок, — говорила она. — Погодите, увидите!»
Но старый Том Хэнен понял, что доктор прав, и с тех пор уже не поднимал головы. Он не выносил идиота и не мог заставить себя хотя бы прикоснуться к нему. Но при этом, надо вам сказать, его словно притягивала к Сэмми какая-то таинственная сила. Я не раз видела, как он наблюдал за ним из-за угла, — смотрит, смотрит, и глаза у него чуть на лоб не лезут от ужаса. Когда идиот начинал реветь по-ослиному, старый Том затыкал уши, и такой у него был несчастный вид, что просто жалко было смотреть.
А ревел Сэмми здорово! Он только это и умел — реветь и есть, да рос как на дрожжах. Бывало, проголодается и начнет орать, и унять его можно было только кормежкой. По утрам он всегда выползал за порог кухни, смотрел, жмурясь, на солнце и ревел, из-за этого рева ему и конец пришел.
Я очень хорошо помню, как все это случилось. Сэмми было уже три года, а на вид ему можно было дать десять. С Томом творилось что-то неладное, и чем дальше, тем хуже. Ходит, бывало, в поле и все что-то бормочет, разговаривает сам с собой. В то утро он сидел на скамейке у дверей кухни и прилаживал ручку к мотыге, а идиот незаметно вылез во двор и, по обыкновению, заревел, глядя на солнце. Вижу, старый Том вздрогнул и уставился на него. А тот мотает себе большой башкой, жмурится и ревет, как осел. Тут Том не выдержал. На него вдруг что-то нашло: как вскочит да как треснет идиота рукояткой мотыги по голове, и еще раз, и еще — все бил, бил, будто перед ним бешеная собака. Потом пошел на конюшню и повесился на балке.
После этого я не хотела оставаться у них в доме и перебралась к своей сестре, той, которая замужем за Джоном Мартином. Они хорошо живут.
Я сидел на скамейке перед кухонной дверью и смотрел на Маргарет Хэнен, а она мозолистым пальцем уминала горящий табак в трубке и смотрела на окутанные сумраком поля. Это была та самая скамейка, на которой сидел Том в последний, страшный день своей жизни. А Маргарет сидела на пороге, где рожденное ею чудовище так часто грелось на солнце и, мотая головой, ревело по-ослиному. Мы беседовали вот уже около часа. Маргарет отвечала мне все с тем же неторопливым спокойствием человека, уверенного, что у него впереди вечность, — спокойствием, которое так шло к ней. Но я, хоть убейте, не мог угадать, какие побуждения скрывались в темной глубине этой души. Была ли она мученицей за правду, могла ли она поклоняться столь абстрактной святыне? Может быть, в тот далекий день, когда эта женщина назвала своего первенца Сэмюэлом, она служила абстрактной истине, которая представлялась ей высшей целью человеческих стремлений?
Или в ней попросту говорило слепое животное упорство, упорство заартачившейся лошади? Тупое своеволие крестьянки? Что это было — каприз, фантазия? Единственный заскок ума, во всем остальном очень здравого и трезвого? Или, напротив, в ней жил дух Джордано Бруно? Может быть, она упорствовала потому, что была убеждена в своей правоте? Может быть, с ее стороны это была стойкая и сознательная борьба против суеверия? Или, — мелькнула у меня более хитроумная догадка, — быть может, она сама была во власти какого-то глубокого и сильного суеверия, особого рода фетишизма, альфой и омегой которого было это загадочное пристрастие к имени Сэмюэл?
— Вот вы сами скажите, — говорила мне Маргарет. — Неужели, если бы я своего второго Сэмюэла назвала Лэрри, так он не упал бы в кипяток и не захлебнулся бы? Между нами говоря, сэр (вы, я вижу, человек умный и образованный), — разве имя может иметь какое-нибудь значение? Разве, если бы его звали Лэрри или Майкл, у нас в тот день не было бы стирки и он не мог бы упасть в котел? Неужели кипяток не был бы кипятком и не ошпарил бы ребенка, если бы ребенок назывался не Сэмюэл, а как-нибудь иначе?
Я согласился, что она рассуждает правильно, и Маргарет продолжала:
— Неужели такой пустяк, как имя, может изменить волю господа? Выходит, что миром правит случай, а бог — слабое, капризное существо, которое может изменить человеческую судьбу только из-за того, что какой-то червь земной, Маргарет Хэнен, вздумала назвать своего ребенка Сэмюэлом? Вот, например, мой сын Джэми не хотел принять на свое судно одного матроса, финна, — и знаете, почему? Он верит, что финны могут накликать дурную погоду. Как будто они распоряжаются ветрами! Что вы на это скажете? Вы тоже думаете, что господь, посылающий ветер, склонит голову сверху и станет слушать какого-то вонючего финна, который сидит на баке грязной шхуны?
Я сказал:
— Ну, конечно, нет.
Но Маргарет непременно хотела развить свою мысль до конца.
— Неужели вы думаете, что бог, который управляет движением звезд, которому весь наш мир — только скамеечка для ног, пошлет назло какой-то Маргарет Ханен большую волну у мыса Доброй Надежды, чтобы смыть ее сына на тот свет, — и все только за то, что она окрестила его Сэмюэлом?
— А почему непременно Сэмюэлом? — спросил я.