Страница 2 из 118
— Садитесь, мистер Иден, — сказала девушка. — Мне так хотелось познакомиться с вами, после того что нам рассказал Артур. Это был такой смелый поступок.
Он остановил ее движением руки и пробормотал, что все это сущий вздор, что всякий поступил бы так же на его месте. Она заметила, что рука, которую он поднял, покрыта свежими, заживающими ссадинами; посмотрела на другую руку и увидела то же самое. Потом, скользнув быстрым испытующим взглядом по его лицу, она заметила шрам на щеке, другой на лбу, под самыми волосами, и, наконец, третий, исчезавший за крахмальным воротничком. Она подавила улыбку, увидав красную полоску, натертую воротничком на его бронзовой шее. Он, видимо, не привык носить воротнички. Ее женский глаз отметил и дурной, мешковатый покрой его костюма, складки у плеч, морщины на рукавах, под которыми обрисовывались могучие бицепсы.
Повторяя, что в его поступке нет ничего особенного, он послушно шагнул к креслу. При этом он успел полюбоваться той непринужденной грацией, с которой села она, и смутился еще больше, представив себе свою нескладную фигуру. Это было ново для него. Ни разу в жизни не задумывался он над тем, ловок он или неуклюж. Ему никогда в голову не приходило смотреть на себя с такой точки зрения. Он осторожно присел на край кресла, не зная, куда деть свои руки. Как он их ни клал, они все время мешали ему. А тут еще Артур вышел из комнаты, и Мартин Иден с невольной тоской посмотрел ему вслед. Оставшись в комнате наедине с этим бледным духом в женском облике, он окончательно растерялся. Тут не было ни стойки, где можно спросить джину, ни мальчишки, которого можно послать за пивом, чтобы дружеская беседа потекла свободно, смоченная этими располагающими к общению напитками.
— У вас шрам на шее, мистер Иден, — сказала девушка. — Откуда он? Наверно, это след какого-нибудь необычайного приключения?
— Мексиканец меня хватил ножом, мисс, — отвечал он, проведя языком по губам и кашлянув, чтобы прочистить горло. — Была потасовка. А потом, когда я вырвал у него нож из рук, он хотел откусить мне нос.
Он оказал это совершенно просто, а перед его глазами возникла картина той душной звездной ночи в Салина-Круц: белая полоска берега, огни груженных сахаром пароходов, голоса пьяных матросов в отдалении, толкотня грузчиков, искаженное яростью лицо мексиканца, звериный блеск его глаз при звездном свете, холод стали на шее, струя крови, толпа и крики, два тела, сплетенные вместе и катающиеся на песке, и мелодичный звон гитары где-то вдали. Так это было, и, вздрогнув при одном воспоминании, он подумал о том, сумел ли бы изобразить все это красками тот, кто написал картину, висевшую на стене? Белый берег, звезды, огни грузовых пароходов — все это должно бы здорово получиться, — а посередине, на песке, темная толпа вокруг дерущихся. Он решил, что и нож следовало изобразить на картине, — сталь так красиво блестела бы при свете звезд.
Но обо всем этом он не сказал ни слова.
— Да, он хотел откусить мне нос, — повторил он только.
— О! — воскликнула девушка, и в тоне ее голоса и в выражении лица он почувствовал замешательство. Он и сам смешался, легкая краска разлилась по его загорелым щекам, но ему показалось, что они пылают, как будто он целый час провел у открытой топки котла. О таких неприглядных предметах, как поножовщина, едва ли удобно беседовать со светской дамой. В книгах люди ее круга никогда таких разговоров не вели, — может быть, они даже не знали о подобных вещах.
Произошла легкая заминка в едва успевшей завязаться беседе. Тогда Руфь снова задала вопрос, на этот раз о шраме у него на щеке. Когда она сделала это, он понял, что она старается говорить с ним о том, что ему близко, и тут же решил, ответив, перевести затем разговор на то, что близко ей.
— Случай такой вышел, — сказал он, проводя рукой по щеке. — Однажды ночью, в большую волну, сорвало грот со всеми снастями. Трос-то был проволочный, он и стал хлестать кругом, как змея. Вся вахта старалась его поймать. Ну, я бросился и закрепил его, только при этом меня звездануло по щеке.
— О! — воскликнула она опять, на этот раз с некоторым участием, хотя все эти «гроты» и «тросы» были для нее настоящей китайской грамотой.
— Этот… Свайнберн, — начал он, осуществляя свой план, но при этом делая ошибку в произношении.
— Кто?
— Свайнберн, — повторил он, — поэт.
— Суинберн, — поправила она его.
— Да, он самый, — проговорил он, снова покраснев. — Давно он умер?
— Я не слыхала, чтобы он умер. — Она посмотрела на него с любопытством. — А где вы с ним познакомились?
— Да я его и в глаза не видал, — отвечал он. — Я прочитал кое-что из его стишков вон в той книжке на столе, как раз перед тем, как вы пришли. Вам его стихи нравятся?
Она заговорила свободно и легко об интересовавшем его предмете. Он почувствовал себя лучше и даже поудобнее уселся, продолжая, однако, крепко держаться за ручки кресла, словно опасался, что оно уйдет из-под него и он шлепнется на пол. Ему удалось подсказать тему, ей близкую, и теперь он напряженно слушал, удивляясь тому, как много знаний укладывается в ее хорошенькой головке, и наслаждаясь созерцанием ее хрупкой красоты. Он старался понять то, что слышал, хотя незнакомые слова, так просто слетавшие с ее губ, повергали его в недоумение, да и весь ход ее мысли был ему совершенно чужд. Однако все это заставляло работать его мозг. Вот где умственная жизнь, думал он, вот где красота, яркая и чудесная, какая даже не снилась ему. Он забыл все окружающее и жадными глазами впился в девушку. Да, вот это — то, для чего стоит жить, чего стоит добиваться, из-за чего стоит бороться и ради чего стоит умереть. Книги говорили правду. Бывают на свете такие женщины. Вот одна из них. Она окрылила его воображение, и огромные яркие полотна возникали перед ним, и на них роились таинственные, романтические образы, сцены любви и героических подвигов во имя женщины — бледной женщины, золотого цветка. И сквозь эти зыбкие, трепетные видения, как чудесный мираж, он видел живую женщину, говорившую ему об искусстве и литературе. Он слушал и смотрел, не подозревая, что в его глазах, в устремленном на нее пристальном взгляде отражается вся мужская сущность его натуры. Но она, мало знавшая о жизни и о мужчинах, вдруг по-женски насторожилась, поймав его пылающий взгляд. Еще ни один мужчина не смотрел на нее так, и этот взгляд смутил ее. Она запнулась и умолкла, потеряв нить рассуждений. Этот человек пугал ее, и в то же время ей почему-то было приятно, что он так на нее смотрит. Привитые воспитанием навыки предостерегали ее против опасности и силы этого таинственного, коварного обаяния; но инстинкт звенел в крови, требуя чтобы она забыла, кто она и что она, и устремилась навстречу этому гостю из другого мира, этому неуклюжему юноше с израненными руками и красной полоской на непривычной к воротничку шее, — юноше, носившему на себе явный и неприглядный отпечаток грубой жизни среди грубых людей. Она была чиста, и вся чистота ее возмущалась; но она была женщина, и к тому же только что начавшая познавать удивительный парадокс женской природы.
— Значит, как я говорила… А что я говорила? — вдруг воскликнула она, оборвав фразу, и сама весело рассмеялась.
— Вы говорили, что этот Суинберн не сделался великим поэтом, потому что… да… вот на этом вы как раз и остановились, мисс…
Он сказал это и почувствовал точно приступ внезапного голода. От ее смеха приятные мурашки забегали у него по спине. Точно серебро, подумал он, точно маленькие серебряные колокольчики; и в то же мгновение, и только на одно мгновение, он перенесся в далекую страну — сидел там под вишней, осыпанной розовым цветом, курил и слушал звон колокольчиков остроконечной пагоды, призывающий на молитву богомольцев в соломенных сандалиях.
— Да, да… благодарю вас, — отвечала она. — Суинберн потому не сделался великим поэтом, что, по правде говоря, он иногда бывает грубоват. У него есть такие стихотворения, которые просто не стоит читать. У настоящего поэта каждая строчка исполнена прекрасной истины и взывает к самому высокому и благородному в человеке. У великого поэта нельзя выкинуть ни одной строчки. Это было бы огромной потерей для мира.