Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 44

Начиная с Петра I проводником возлагаемых на медицину социальных и психологических надежд в России выступает власть, и именно царская власть. Властное доверие к европейской медицине способствует внедрению медицинского знания в социальную практику. Идеологический контекст медицинских нововведений нередко предшествовал самим этим нововведениям – доверие к европейской медицине было достаточным фактором, чтобы такие нововведения состоялись. Основанная в 1714 г. Петром Кунсткамера стала примером анатомического музея в отсутствие анатомических исследований, прививка натуральной оспы Екатерине II и наследнику престола – будущему императору Павлу I в 1768 г. была прецедентна к последующей истории инокуляции и вакцинации. Примеры властного насаждения медицинского знания в России слишком легко умножить, чтобы усложнить иногда встречающееся представление о «собственно научной» истории медицины.

Медицинская профессия, призванная облегчить человеческие страдания (и декларирующая это призвание сакраментальной для европейской культуры «клятвой Гиппократа») [Lichtenthaeler 1984][9], изначально – и повсюду – является властным институтом. В качестве такого института медицина адресуется не к конкретному человеку, а к определенной группе людей, объединяемых единством вменяемой им социальной функции. Толкот Парсонс назвал такую функцию «ролью больного» (sick role) и заложил основы аргументации, заставляющей думать, что больные становятся больными не тогда, когда у них нечто «болит», а когда они готовы стать пациентами и подвергнуться медицинскому попечению, довериться социально институализованной «медикализации»[10]. Важно понимать, что природа подобной медикализации (как и природа любой социальной роли) по меньшей мере небесконфликтна, – чтобы иметь дело с «пациентами», медицина конструирует «болезни», но уже тем самым, по выражению Айвона Иллича, присваивает, «экспроприирует» здоровье [Illich 1976b].

Ответ на вопрос, что заставляет больного становиться пациентом, предполагает, таким образом, прежде всего ответ на вопрос, что для данного общества считается здоровым, а что нет. Но почему больной соглашается на соответствующую институализацию и что примиряет его с ней? Соматическая потребность в избавлении от боли является, разумеется, определяющим, но не единственным поведенческим фактором, заставляющим человека обращаться к врачу. Люди болели всегда и везде, но человеческие страдания не всегда и не везде лечились средствами медицины – история знает бесконечное число примеров, когда страдающие от боли люди отказывались (и отказываются) прибегать к помощи врачей, ища помощи у каких-то иных социальных институтов (например, в религии) и в альтернативных (например, ритуально-фольклорных) практиках врачевания. Более того, само ощущение человеком тех или иных страданий опосредовано культурно и идеологически, выражается по-разному и требует различных способов врачевания (совсем не обязательно связанных с медицинской профессией)[11]. Нельзя забывать и того, что понятия боли и болезни всегда соотносились достаточно условно как в нозологическом, так и в клиническом отношении, – облегчить страдания больного еще не означает излечить болезнь, и наоборот – излечение болезни не всегда означает устранение боли (например, «фантомной боли» после ампутации) [Кассиль 1969: 272–279][12]. Язык власти, обслуживающий профессионализацию медицины в любом обществе, является поэтому не только декларативным, но и суггестивным, ориентированным на эмоциональную и дидактическую убедительность манифестируемого им знания. Объектом медицинского знания в конечном счете является не только пациент, но и лечащий его (и уже тем самым репрезентирующий стоящую за ним власть) врач – проблема, нашедшая свое риторическое выражение уже в Евангелиях – в упреке, который, по словам Христа, могли бы предъявить ему иудеи: «Врач! Исцели самого себя!» (Лука 4: 23)[13].

Медицинские идеи выражаются на языке, призванном, таким образом, не только объяснить болезнь и методы лечения, но и убедить – или, во всяком случае, не спровоцировать к протесту – тех, кто предполагается объектом такого лечения. В XIX в. об этой – дидактико-риторической – стороне медицинского профессионализма рассуждал Фридрих Ницше, считавший необходимым, чтобы врач стремился к высшему духовному развитию не только в том, «что он знает лучшие новейшие методы, усовершенствовался в них и умеет совершать те летучие умозаключения от следствий к причинам, благодаря которым прославлены диагностики; он должен, кроме того, обладать красноречием, которое бы приспособлялось к каждой личности и привлекало бы все сердца, мужественностью, само зрелище которой отгоняло бы малодушие (эту червоточину всех больных), ловкостью дипломата в посредничестве между лицами, которые для своего выздоровления нуждаются в радости, и лицами, которые в интересах своего здоровья должны (и могут) доставлять радость, тонкостью полицейского агента и адвоката, чтобы узнавать тайны души» [Ницше 1990: 369][14]. В своем перечне идеальных качеств врача Ницше не случайно объединяет инстанции власти и говорения (врач-полицейский, врач-адвокат, врач-дипломат). Само существование медицины предполагает, что она реализует именно риторические стратегии власти – стратегии произвола и принуждения, согласия и подчинения. Ясно и то, что для европейской культуры указанные стратегии непредставимы вне словесности и, у́же, литературы.

В русском языке понятия врачевания и говорения связаны этимологически: «врач» (слово, известное уже в XI в.) – это тот, кто «заговаривает» бол(езн)ь, а в более широком смысле – тот, кто умеет соответствующим образом «говорить». К этому же этимологическому ряду относится, стоит заметить, и глагол «врать» [Срезневский 1989: 315; Этимологический словарь русского языка 1968: 193] – в напоминание о том, что привычные инвективы на предмет «вранья» врачей и медицины заложены в русском языке уже изначально[15]. Соотнесение врачевания с искусством убеждения характерно выразилось в топике духовно-назидательной литературы, издавна пользовавшейся метафорами «книга – врач», «чтение – лекарство» [Сазонова 1981: 149][16]. Европейские этимологии, иллюстрирующие семантический контекст понятия «врач», менее прозрачны, чем в русском языке, но смысловая связь врачевания, говорения и (воспользуюсь эвфемизмом) вымысла и риторики осознавалась в европейской медицине на протяжении всей ее истории – показательно уже то, что сам характер медицинского образования до недавнего времени (в России – до середины XIX в.) обязывал изучающего медицину также к изучению основ европейской гуманитарии – латинскому языку, чтению античной классики. Врач воспринимался не только как практик, но и как ритор. Риторический контекст медицины никогда не являлся при этом (и до сих пор не является) самодостаточным. И «болезнь», и «здоровье» – слова, истолкование которых изменчиво исторически, противоречиво социально и осложнено этически [Magin 1981: 236–238; Harlеу 1999: 407–435][17]. «Сказанное» врачами обращено к тем, кому тоже есть что сказать. Коммуникация врачей и пациентов осуществляется не в «безмолвном» пространстве социального взаимодействия, а в пространстве словесного, но значит – и литературного, авторски-читательского контакта[18].

Предпосылкой, служащей для объединения медицины и литературы, является, таким образом, прежде всего риторико-коммуникативная специфика самой медицинской профессии. «Олитературенность» медицинской профессии напоминает о себе не только тем простым фактом, что в литературе есть сюжеты из области медицины и упоминаются врачи, но и тем, что конструирование и трансформация социальной «роли больного» в обществе, где существует литература, происходит не без ее участия. Роль литературы в социальных представлениях о медицине выражается в большей или меньшей апологии различных способов врачевания, в создании устойчивых образов врачей и предопределенных сценариев взаимоотношений врачей и пациентов, в поддержании предубеждений и мифов, связанных с самой медицинской профессией. Применительно к разным читательским аудиториям эффект воздействия литературы представляется различным: образованный читатель читает иное и иначе, чем необразованный, горожанин иначе, чем крестьянин, мужчина иначе, чем женщина, взрослый иначе, чем ребенок, и т. д., но в любом случае – везде, где литература существует и пользуется читательским спросом, – отношение к медицине и врачам опосредовано литературным контекстом. Не стоит, вероятно, спорить с тем, что «литературные иллюстрации медицинской науки нельзя понимать буквально. В конечном счете и проза, и тем более поэзия пишутся словами, а не идеями» [Rousseau 1982: V], но, не будучи платоником, было бы странно полагать, что есть такие идеи, которые существуют без слов. Читатель, становящийся пациентом, остается читателем. Не исключено, что лечащий пациента (а значит, и читателя) врач также является читателем и, более того, сам может стать пациентом. Врач, представляющий то, чтó читал пациент, лучше понимает, кого он лечит. Но и пациент оценивает врача не без оглядки на это представление. Доверие к врачу предполагает доверие к его знанию, но, значит, и доверие к врачу как читателю (а также, быть может, и доверие к нему как возможному пациенту).

9

 Первое русскоязычное издание «Афоризмов» Гиппократа готовилось к печати, по некоторым сведениям, по распоряжению Петра, но по каким-то причинам не состоялось [Голиков 1840: 330–338; Куприянов 1872: 10). Позднее этика Гиппократа стала темой специального рассмотрения в сочинении Иоганна Фридриха Эразмуса «Слово о нынешнем состоянии врачебной науки в России, сравнивая оное с законом Иппократовым, в публичном собрании Имп. Моск. Университета… говоренное 22 дня, 1768 года» [Эразмус 1768]. В 1813 г. М. Мудров по случаю реорганизации медицинского факультета Московского университета произносит «Слово о благочестии и нравственных качествах Гиппократова врача» [Мудров 1814]. В последние годы хрестоматийный текст «клятвы Гиппократа» все чаще критикуется на предмет его соответствия возможностям медицины и требованиям врачебной этики. В 2002 г. ряд ведущих медицинских организаций Европы и США (ABIM Foundation, ACPBASIM Foundation, European Federation of Internal Medicine) заявили о необходимости принятия общеврачебной хартии, учитывающей достижения современной медицины и не содержащей устаревших, по их мнению, положений «гиппократовского» текста о недопустимости абортов и разграничении функций врача-терапевта и хирурга (определяемых обязательством не «делать сечения страдающих каменной болезнью, предоставив это людям, занимающимся этим делом»). О проекте новой врачебной хартии и полемике вокруг него: [Lancet 2002: Vol. 359, 520–522; Dalrymple 2002].

10

 См. также: [Lupton 1994: 89–90, 105–106].

11

 По мнению Валери Хадкасл, само определение того, что есть боль, с психологической точки зрения весьма проблематично, поскольку строится на основании разных и часто противоречащих друг другу критериев оценки (оценки самих пациентов, врачей, диагностических и медикаментозных тестов и т. д.) [Hardcastle 1999]. Специалисты в области психосоматики отмечают, что в привычной социально-культурной среде человек оказывается гораздо более устойчив к физическим раздражителям, чем тот, для кого эта среда является чужой. В последнем случае срабатывает «биологический механизм защиты» (note-biam-mechanism, в терминологии Е. Френцель-Бронсвик), заставляющий человека с бо́льшим вниманием относиться к телесному дискомфорту [Хабибуллин 2000: 89]. Восприимчивость к боли обнаруживает при этом ситуационную, культурную и, сооответственно, «этнологическую» дистрибуцию [Browne 1988: 40]. См. также: [Rey 1995: 40]. О репрезентации боли в искусстве и литературе: [Morris 1991; Elkins 1999].

12

 См. также: [Moulin 1974: 540–570].





13

 Обращение к Христу как к врачу становится привычным уже у святого Ефрема Сирина, напр.: «О великий Врач, пришедший исцелить болезни и немощи бедного Адамова рода обильными щедротами своей благодати» [Ефрем Сирин 1891: 15]. О широкой популярности образа Христа-аптекаря в европейской (преимущественно в немецкой) культуре см.: [Krafft 2001].

14

 Об отношении Ницше к медицине и роли медицинского дискурса в его философии: [Käser 1998: 179–207].

15

 Так, напр., у А. П. Сумарокова: «Великой был он врач, а врачевать не знал. / С пустою головой имел он полны руки. / За что ж он слыл врачом? За то, что много врал» («Здесь доктор погребен врачебныя науки»).

16

 К концу XVIII в. традиционная топика соответствующих уподоблений будет обыгрываться в распространении книжных и журнальных заглавий (напр.: «Лекарство от скуки и забот»).

17

 Критическое уточнение аргументации Дэвида Харли: [Crozier 2000: 536–542].

18

 О нарративных стратегиях, репрезентирующих коммуникацию «врач – пациент», см. ценное исследование: [Hunter 1991].