Страница 9 из 12
И Татьянин день, и «Утро туманное», что пели вместе с Мариной, и свою первую выставку, на которой приоткрылось им общее будущее, – все вспомнил, пока стоял на площадке. Горло перехватило от мучительной нежности: моя маленькая!
И вдруг совсем опомнился – что же я делаю?
Как же я собираюсь без нее жить?
Что от меня останется – без Марины?
И побежал вверх по лестнице. Вошел, задыхаясь – тишина, все спят. Открыл дверь в спальню. Лампа горит у кровати, Марина лежит, одетая, на покрывале. Потом медленно, как старуха, поднялась и села. Ужаснулся – лицо осунулось, черные тени под глазами. Подошел, стал на колени, голову опустил:
– Марина…
Она взяла его за волосы, потянула резко назад, чтобы увидеть лицо – он даже не поморщился, другая боль была сильней. Всматривалась, не веря.
Он сказал:
– Ты – моя женщина.
И почувствовал, как Марина обмякла и стала наваливаться на него – господи, да она чуть не в обмороке! Подхватил, обнял:
– Ну прости, прости, прости меня! Прости…
– Ты не уйдешь?
– Как же я уйду, что ты!
– А то я не могу жить без тебя…
– Ты представляешь, оказалось – я тоже без тебя не могу. Вот ужас-то, да?
И она засмеялась сквозь слезы.
– Маленькая моя! А ты ела тут что-нибудь?
– Я? Ела… наверное. Не помню.
– А дети как?
– Хорошо… Лёша? Ты… ты… Ты – правда?
– Все, все, все, больше ничего там не будет, ничего, никогда! Только ты, ты одна…
– Ты же говорил… что… ничего такого… еще и не было?
– Я соврал, прости. Испугался. Там… много чего было.
Марина села, оттолкнула его руку.
– Так сильно зажгла тебя девочка?
– Но самого главного не было!
– Главного? Так для тебя это – главное?
– Марина…
– Это – главное? Что ж остановился-то? Невинность ее поберег? Еще и гордишься этим? Давай медаль тебе выдам! Или жалеешь, что не тебе достанется? Что ж это за невинность такая, что к взрослому мужику в постель влезла! Она тебе в дочери годится, забыл?
– Марина…
– Что – Марина? И сколько это длилось?
– Недолго.
И правда, недолго. Несколько месяцев всего. Несколько месяцев – и вся жизнь.
– Как ты мог? Как ты мог! Как ты мог так со мной поступить, как ты мог. Я тебе верила. Ты… ты говорил… у нас – настоящее.
– Марина…
– После всего, что с нами было. Зачем? Зачем ты меня из омута вытаскивал? Чтобы обратно бросить? Как ты мог? – Марина вскочила и убежала.
Алексей лежал, глядя в потолок, на светлый круг от лампы. Потом уткнулся в подушку и взвыл. А Марина стояла на кухне, уставившись в открытый холодильник, не понимая, зачем пришла сюда, что ей надо? Закрыла, пометалась по кухне, беспорядочно хлопая дверцами шкафов, выдвигая ящики. «Господи, – думала, – как жить, как жить дальше? Знала же, знала! И ведь тогда еще видно было, что врет – так быстро произнес это «нет» и глаза отвел. Поверила, дура. Нет – захотела поверить. Потому что иначе… Потому что иначе надо было сразу оборвать, а я не смогла бы. А теперь? Как забыть?»
Марина открыла ящик со всякими ложками-вилками, холодно блеснувшими металлом. Достала короткий нож, долго смотрела на него, потом с силой сжала ладонью острое лезвие, прорезав руку чуть не до кости. Потекла кровь. Физическая боль уменьшила боль душевную, и стало легче. Сунув ладонь под кран, она смотрела, как стекает вода, смывая кровь и делаясь постепенно совсем прозрачной, как затягивается страшная рана на ладони.
«Все. Ладно, надо жить. Он выбрал меня, я его приняла. Теперь надо забыть и жить дальше».
Когда Марина вернулась, в спальне никого не было. Постояла на пороге, чувствуя, как дрожит все внутри, и пошла по квартире. Мастерская, ванная, гостиная… Ну конечно, как она не догадалась! Леший стоял посреди детской. В свете ночника было видно, как Муся спит, обнявшись с любимой куклой, а Ванька опять весь раскрылся. Марина подошла, поправила одеяло, поцеловала сына в тугую щечку. Полюбовалась на Мусю – господи, как на отца-то похожа, копия. Только маленькая, как Дюймовочка, Ванька ее перерастет скоро. Оглянулась на Лёшку – лицо ладонями закрыл, а плечи трясутся. Подошла, взяла за руку – пойдем, поздно. Спать пора.
Лежали в одной постели, не касаясь друг друга. Рядом – а как на разных континентах. «Хорошо хоть спиной не повернулась», – думал Лёшка. Ему казалось, если он сейчас протянет руку, не сможет коснуться Марины, сколько бы ни тянулась, вырастая, рука – хоть на километр. Никогда Ахиллу не догнать черепаху.
После завтрака мать позвала – зайди-ка. Пошел, зная, что его ждет.
– Что там у вас с Мариной?
– Мам, все нормально.
– Алексей, я не слепая еще. И не глухая.
– Ну…
– Что, говори?
– Я… изменил ей.
И зажмурился. От затрещины зазвенело в ушах.
– Ах ты, сукин кот! У тебя дети, ты забыл?
– Мам, мне стыдно.
– Стыдно ему!
– Прости меня, мам!
– Это ты у жены прощения проси, я при чем?
– Марина меня… приняла.
– Приняла! Ради детей приняла. Еле выжила эту неделю. Иди уж, ладно. Вымаливай теперь прощенье. Что, больно ударила?
– Больно.
– Мало тебе! Иди.
Мало. Подумал: «Господи, пусть бы Марина так ударила, пусть бы кричала на него, тарелки била, что угодно – лишь бы простила, лишь бы все стало как раньше, а ведь сам во всем виноват, сам все порушил, сам. Самому и чинить надо. Давай, думай, зря, что ли, реставратором когда-то был, что угодно мог починить. Однажды на спор разбитую скорлупу яйца так склеил, что шовчика заметно не было, а тут – как склеишь, как?..»
Работать он не мог. Целыми днями занимался детьми, играл с ними, книжки читал, рисовал смешные картинки, гулять ходил за компанию. И постепенно Марина стала смягчаться: то волосы ему взъерошит, то руку на плечо положит, а потом, в коридоре, даже поцеловались – так осторожно, что самим смешно стало, и на миг вернулось все прежнее, как будто ничего не было, никакой Киры не существовало. И тут же раздался звонок телефонный, и еще не сняв трубку, Леший знал, кто звонит, и Марина знала, и повернулась, и ушла в глубь квартиры.
Алексей нашел ее на лоджии. Покосилась, спросила:
– Что, доложить пришел? – сурово так, как будто и не было никакого поцелуя в полутьме коридора.
– Марин, я не сказал ей пока ничего. Это нельзя по телефону, понимаешь, она звонить начнет или приедет. – И чуть было не сказал: я ее знаю, но тут же прикусил язык.
– Пусть только попробует. Ну и когда же ты ей сообщишь?
– Я… не готов пока.
А, черт! Не так сказал.
– Что значит – не готов? Все раздумываешь, что ли?
– Нет, Марин, я же сказал, что там – все! Ну не справлюсь я сейчас.
– Не справится он. А раньше-то, похоже, хорошо справлялся. – И ушла.
Он постоял, сжимая кулаки. Выругался: «Что б тебе трижды двадцать пять через колоду!» Побродил по квартире, неприкаянный, зашел к матери – та вязала что-то маленькое, разноцветное.
– Это что такое ты делаешь?
– Носочки Ванечке. Что ты вздыхаешь? Плохо?
– Плохо, мать.
– Терпи. Ничего сразу не бывает.
– А вдруг… вдруг она меня никогда не простит?!
– Простит! Любит она тебя, дурака.
– Правда? Ты откуда знаешь?
– Да она сама сказала. Я в ванную зашла, она там плачет. Ну и… поплакали вместе. Я прощения просила, что так плохо сына воспитала.
– Мама…
– Вот тебе и мама. Наладится, ничего. А ты, видно, плохо стараешься – не можешь, что ли, поласковей с ней быть, ночь-то тебе на что?
– Ну мам, что ты со мной о таком говоришь!
– Да ладно, большой уже мальчик. Седой вон, а ума нет.
– Мам, а у вас с отцом?.. – И тут же, опомнившись: – Нет, не говори!
– Ничего такого, о чем бы я знала. А чего я не знала, того и не было.
Чего не знаешь – того не существует? И задумался: может, зря? Не надо было ничего говорить? А он и не говорил – она на портрет посмотрела и сама поняла. Да и не смог бы он так жить, во лжи. Вспомнил Маринино четверостишие – когда-то, давно, она ему свои стихи давала почитать. Как там у нее: «Живу во лжи, как перепел во ржи, и привыкаю ходить по краю чужой межи…» Как перепел во ржи. А вот жила же! Пять лет прожила на чужой меже, а теперь!