Страница 14 из 18
Я вскоре осознала, что единственный способ преодолеть этот двадцатишестикилометровый путь – это идти очень медленно. Это было нетрудно, потому что я не была физически вынослива, чтобы идти быстрее. Пока я шла, у меня болели зад, спина и колени, и мне приходилось много останавливаться, чтобы перевести дух и отдохнуть.
Меня радовало, что такие перерывы позволяли мне полностью насладиться потрясающей красотой, окружавшей меня. Во время ясной погоды, цвета вокруг были невероятны. Всюду простирались волны насыщенной зелени, по которой были раскиданы бутоны желтых цветов, распускающихся, несмотря на холод, а небо было почти бирюзового цвета. Я также заметила, как мне показалось, стервятников или других «падальщиков», которые парили над моей головой. Они подбадривали меня, давая мне понять, что нужно глядеть чуть дальше своего носа на своем пути.
Когда небо было затянуто и густой туман обволакивал все вокруг, что было нередко, мне казалось, словно это был странный сон, словно мое сознание унеслось в другое измерение. Тогда я этого не понимала, но так оно и было.
Казалось, до вершины идти было целую вечность. Радовало то, что я взяла с собой все эти протеиновые батончики (которые были основной моей ношей в сумке), потому что после небольшого перевала в Орессоне в восьми километрах вверх по горе до самого Ронсевальеса перевалов больше не будет. Я съела уже пять штук в течение дня.
Не знаю, что было хуже: подъемы, которые просто убивали мою спину и зад, или спуски, которые убивали мои колени, бедра и пальцы ног. На самом деле я уже столько раз ударялась пальцами ног, что каждый шаг отдавался острой болью, заставляющей меня порой вскрикивать.
Когда я только отправилась утром в путь, меня окружали другие паломники, и я долгое время шла с ними вровень, потому что мы шли довольно медленно. Однако вскоре они меня обогнали, и я часами шла совсем одна вниз по горе. Меня радовало быть в одиночестве. Я чувствовала странную, но воодушевляющую свободу.
Поднимаясь в гору, я шла в основном по каменистым тропам, по которым несложно было ориентироваться, но спускаясь вниз, из-за дождя, снега и слякоти, я увязала в густой и липкой грязи, которая сопровождала меня весь путь. Каждый раз, когда я касалась земли ботинком, грязь засасывала меня, словно зыбучие пески, крепко обволакивая мою ногу, не давая сделать ни шагу. Мне приходилось всячески трясти и вертеть ногой, чтобы высвободиться, из-за чего мои колени начинали болеть, поэтому мне приходилось делать это медленно и аккуратно. Весь день казался похожим на съемку замедленного действия.
Как только я вошла в ритм и уяснила, что единственное, что мне нужно делать до конца путешествия, – это ставить одну ногу перед другой, делать шаг, отталкиваться и дышать, мой разум становился все спокойнее. Затем после бесконечного, как мне казалось, затишья в моей голове мои мысли начали блуждать, вызывая воспоминания об отце.
Я начала чувствовать всю глубину негодования, накопившегося по отношению к моему отцу за эти годы, и все оправдания этому негодованию. Я думала обо всех случаях, когда, как мне казалось, его не было рядом, как он сердился или был раздосадован и бил меня, или как он не поддерживал меня, или не радовался за меня, как он, казалось, совершенно не интересовался мной и моими успехами. Я думала о том, как его редкое присутствие переросло для меня в чувство брошенности и что все это я тайно хранила в своем сердце, как глубокую рану.
Однако пока я шла, эти мысли переросли в мысли о тех трудностях, с которыми отцу пришлось столкнуться в течение жизни. Я начала глубоко размышлять об этом, и мое сердце открылось отцу, пока я проходила последние бесконечные и сложные километры, которые открывались передо мной.
Я вспомнила, как в одно из тех редких мгновений, когда он делился со мной чем-то личным, он рассказал мне один случай. В детстве, во время Великой депрессии, у него была любимая ручная свинка, но его семья зарубила ее и приготовила на ужин, пока он был в школе, а его братья смеялись над ним, когда он расплакался, узнав, что случилось с ней.
Мое сердце пронзила боль, словно его дух шел со мной рядом, пересказывая вновь мне эту историю. Я также думала обо всем, что его семья потеряла во времена Великой депрессии и как много ему приходилось работать всю его жизнь.
Я чувствовала его незримое присутствие, когда думала о том, как он поступил в сухопутные войска, женился на моей матери, когда его отправили в Германию, и как он привез ее, беременную, обратно в США, к себе домой в Айову, чтобы снова уехать еще на один год – исполнить свой долг. И хотя моя мать невероятная женщина, с ней не так-то легко сладить, и на это ему, должно быть, тоже потребовалось немало энергии и внимания.
И ему нужно было о стольких заботиться: семь детей, а также родители, которые жили с нами и целиком от него зависели.
С каждым шагом я осознавала, как это, должно быть, было тяжело. Но он заботился о нас всех и никогда не жаловался. Хотя мы совершенно и не были богаты, мы жили вполне комфортно. У нас всегда было что поесть. Мама шила хорошую одежду. Мы ходили в частную, хотя и не очень престижную католическую школу. И каждое Рождество нас ждало море подарков под елкой. Он следил за этим.
Мой отец был эмоционально закрытым человеком, как и большинство мужчин его поколения, и мне, как ребенку, трудно было это понять. Он был серьезен и мало разговаривал. Теперь, проходя этот путь, я понимала, что я принимала все на свой счет, хотя на самом деле не стоило.
В конечном счете, я начала осознавать, что не только его детство было сложным, но и вся жизнь никогда не становилась проще. Пока мы росли, мой брат Брюс все сильнее и сильнее заболевал. Все это заставляло моего отца нервничать и вызывало у него стресс. Он безустанно заботился о Брюсе, и это становилось все тяжелее. Поэтому отцу так и не удалось в полной мере насладиться уходом на пенсию. На самом деле у него не было ни одного дня, когда бы он мог полностью отдохнуть. В перерывах между заботой о Брюсе и моей матерью легче не становилось.
Внезапно мне стало грустно от того, что я была так сурова со своим отцом. Я чувствовала вес злости и обид, которые я испытывала к нему все эти годы, и он был непосильным. Пока я шла, я начала всерьез обдумывать все те моменты моего детства и поздних лет, когда я была разочарована им или когда мне казалось, что он меня не ценит, или его нет рядом. Вскоре мой гнев и негодование сменились чем-то совершенно иным. Меня обуяла грусть по поводу всех тех моментов, когда я усложняла ему жизнь, и я искренне в этом раскаивалась. Я внезапно осознала, что чувствую вину за те же самые действия по отношению к нему, которые меня так злили по отношению ко мне. Это я не была рядом и не ценила его. Я не радовалась за него. Я не приняла его таким, какой он есть. И пока я шла, я внезапно осознала это так ясно, как никогда раньше.
Хотя мой отец и был скуп на эмоции, каждый день моей жизни он был рядом, поддерживая меня так, как он умел – обеспечивая мое физическое благосостояние и интеллектуальное развитие. У меня выступили слезы благодарности, когда я обо всем этом думала.
«Папа, – сказала я вслух, – спасибо за все, что ты сделал для меня, для всех нас. Я так никогда тебя и не поблагодарила».
Жаль, что у меня не было этих чувств, пока он был жив. Путь уже оказывал свое чудотворное влияние на меня. Вскоре я дошла до небольшой памятной доски – на этом месте когда-то умер паломник, который шел по этой тропе. Это напомнило мне, как скоро нас настигает смерть, как она настигла моего отца.
«Я скучаю по тебе, пап, – я сказала вслух, глядя на могилу. – Ты не жалел себя и делал все, что в твоих силах».
Ронсевальес, казалось, все отдалялся и отдалялся по мере того, как я приближалась к нему, словно Путь пытался одурачить меня. Мне приходилось несколько раз садиться и отдыхать, потому что чем дальше я пробиралась вперед, тем меньше, мне казалось, я преодолеваю.
К концу Пути земля под моими ногами напоминала грязевую ванну, и нигде не было ни пня и камня, на который можно было бы присесть, поэтому я прислонялась к деревьям и отдыхала. И вот, когда я прислонилась, мне казалось, что дерево дышало вместе со мной. Я даже встала и развернулась, посмотрела на него, словно собираясь спросить: «Что, в самом деле?»