Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 100

Это был, бесспорно, радикализм, но радикализм в его немецком варианте: радикализм и свободомыслие подданных деспотического полицейского государства, граждан экономически и политически отсталого общества, с его сильнейшим религиозно-идеологическим контролем; радикализм интеллектуалов, чья склонность к анализу, рефлексии предопределяла немалую осторожность их открытых действий по отношению к господствующей репрессивной социальной системе. В германских государствах того времени, несмотря на раздробленность, хаос, царивший в стране, существовала единая и достаточно эффективная система репрессий: она включала законодательные установления и запреты, цензурные ограничения, действия сыскных, надзирающих и карающих инстанций. Цель системы состояла в сохранении социального status quo и в предотвращении – благодаря неусыпному контролю за действиями, мыслями и словами граждан – всяких попыток осуществлять, оправдывать революционные или вообще сколько-нибудь кардинальные социальные преобразования.

Радикально настроенные интеллектуалы, которым противостояла такая действительно мощная система, не могли не переживать глубокий – часто скрываемый от себя и других людей – страх перед репрессивным аппаратом государства и церкви, порой даже и не испытав на себе его воздействия. «Проигрывая» в уме возможные опасности активного политического действия в пользу свободы, в пользу назревших общественных перемен, они чаще всего находили основания, и притом довольно веские, чтобы не ввязываться в большую политику. Не лишен убедительности аргумент, который нашел Шеллинг: «широкая деятельность» мыслящих радикалов сразу же натолкнулась бы на противодействия, быть может, на прямые репрессии государства, и она – не случайно – представлялась безнадежной, неосуществимой. Без труда можно было бы указать также и на ошибки тех радикалов-экстремистов, которые ввязывались в политику; например, многих немецких мыслителей, включая Гегеля и Шеллинга, оттолкнули действия якобинцев, представлявших наиболее радикальное крыло французской революции. Они пока не поколебали в таких людях, как Гегель, веры в обновляющее значение революции, но заставили немецких интеллектуалов задуматься над вопросом о соотношении революции и террора. (Гегель потом сведет с якобинцами идейно-нравственные счеты в «Феноменологии духа».) Одним словом, в аргументах против революционного действия не было недостатка. Отсюда – глубокий критицизм умонастроений и осторожность в реальном политическом поведении – постепенно формирующийся способ жизни молодого Гегеля и его друзей.

В чем, однако, нельзя отказать Гегелю и его единомышленникам, так это в вольнолюбивом характере их мыслей и настроений. Политика отныне становится для них притягательным объектом серьезных, все более глубоких и основательных размышлений. Правда, с течением времени – вместе с «поправением» эпохи – Гегель становится и более сдержанным в эмоциональной форме своих критических инвектив в адрес деспотизма, системы подавления свободы. Однако как политический мыслитель, он, до конца жизни размышляя над проблемами политики, государства, по крайней мере теоретически не изменял принципу свободы, преданность которому он обрел в Тюбингене, впитав дух французского и немецкого свободолюбивого гуманизма. Политический радикализм, изгнанный из сферы конкретного политико-государственного действия, переносится в сферу мысли. Благодаря этому политическая практика Германии оставалась оплотом консерватизма, прибежищем умственной серости, немедленно расправлявшейся с малейшей личностной одаренностью и благородством характера как с «чужеродным телом». Куда было деваться талантливым и свободолюбивым людям, все же тяготевшим к политике? Они часто уходили в сферу творчества, культуры. А это насыщало немецкую теоретическую и художественную культуру истинными талантами и благородными страстями, которые были заряжены энергией политического протеста. Пусть протест и шифровался в абстрактную символику философских рассуждений, окутывался в ткань художественно-литературных образов. Немцы наловчились использовать для социально-политического, идеологического критицизма даже теологическую тематику, богословский язык, чем и воспользовался молодой Гегель.

Общественное сознание долгое время было таким, и читающая публика, особенно оппозиционная, поднаторела в быстрой расшифровке политического подтекста рассуждений, казалось бы весьма далеких от политики. Немецкая культура была вынуждена для выражения глубоко назревших настроений социально-политического протеста избирать темы и проблемы, на которые по тем или иным причинам не распространялся государственно-цензурный или церковно-моралистический запрет. Благодаря этому и по узкому руслу разрешенного рассуждения начинает течь, размывая установленные границы, достаточно мощный поток, питаемый социальным критицизмом. Такими разрешенными, даже весьма почтенными объектами рассуждений в стране политического морализма и официальной религиозности были религия и мораль. Но неверно было бы думать, что Гегеля и Шеллинга привлекает к ним только одно соображение – при помощи внешне благочестивых теологических и моралистических рассуждений замаскировать свой политический радикализм. Дело обстоит куда сложнее. Проблемы религии и морали глубоко и искренне волнуют во второй половине XVIII в. творческих людей Германии и других стран Европы.

Острая критика религии и церкви – знамение времени. Официальная религия и действия церкви вызывают ненависть передовых студентов и выпускников теологического института – это много значит, да еще «в стране попов»! Влияние французской революции тут несомненно. Политически ориентированная вольнолюбивая французская идеология еще задолго до революции указала на связь между произволом, деспотизмом политической власти и официальной политикой церкви как господствующего института. Эта связь несомненна и для молодого Гегеля, который пишет Шеллингу: «Религия и политика всегда работали сообща, религия проповедовала то, что хотел деспотизм, – презрение к роду человеческому, неспособность его к какому-либо добру, неспособность стать чем-либо с помощью собственных сил» 26. Выражается ненависть именно к системе государственно-политического деспотизма, а значит, ко всему, что освящает ее символами святости, моральности, просвещенности. Зрелость мышления молодого Гегеля заключается как раз в том, что он воспринимает политическое господство как разветвленную, единую систему (что, кстати, также питает страх перед ее мощью и вездесущием). Поэтому слова «ортодоксальная система», отнесенные и к социальному устройству, и к сфере идей, становятся в переписке и первых произведениях Гегеля, в сущности, таким же негативным символом, что и деспотизм. Далее мы увидим, к каким теоретическим выводам на этой основе приходит Гегель, когда в ранних произведениях анализирует вопрос о системе и системности.

В чем специфика такого анализа в первых самостоятельных работах молодого Гегеля? Это не логико-гносеологическое исследование. Понятие «система» Гегель приводит в связь с социальным развитием, с повседневной жизнедеятельностью человека – аспект проблемы системности, с фиксирования и рассмотрения которого началось идейное развитие Гегеля, не потерял своего значения до сегодняшнего дня. И ныне актуальным остается выявление Гегелем «системного характера» деспотизма. Итак, соответственно тому, что системные социальные связи рассматриваются Гегелем главным образом в их негативном воздействии на жизнедеятельность личности, в понятие «система» вкладывается преимущественно критический смысл. Ценный результат, имеющийся в еще незрелых, во многом несамостоятельных философских размышлениях Гегеля, – критическое понимание молодым мыслителем социальной обусловленности и социально-политических функций ортодоксальных систем мысли (например, теологических систем официальной церкви, систем официозной философии), что особенно четко выражено в переписке. И поскольку свобода понимается молодыми Гегелем и Шеллингом прежде всего как «свобода от» – от политического деспотизма, произвола, унижения человеческого достоинства, то в единство «анти-ценностей» включаются обслуживающие деспотическую систему невежество, косность, интеллектуальная серость, которые непременно ставят себя на службу системе подавления свободы.