Страница 2 из 5
Да, человек живёт для того, чем он живёт! Ни на одном лице уже не было и следа слёз, которые проливались о только-что покинутой родине. Сало лежало на ящиках, валялась на полу и по матрацам, кусочками сала играли дети, ими перебрасывалась молодёжь; все сидели с салом в зубах, в руках, на коленях, — всюду блестели эти жирные жёлтые кусочки, оставляя везде пятна.
Многие ели с завидным аппетитом. Горцы из узких горных лощин в первый раз в жизни, вероятно, имели случай вместе с постоянной своей пищей, простым хлебом, — уписывать и это лакомство, сколько душа пожелает.
Моему юному попутчику, человеку такого же бедного происхождения, как и я сам, пришлось, впрочем, очень дорого заплатить за его первый обед на борту океанского парохода. Всё послеобеденное время он лежал у себя на койке, чувствовал себя очень плохо и всякий раз, как я проходил мимо, заговаривал со мной о сухих корабельных сухарях, так отлично высушенных сухарях, которые смело можно есть. Или же он спрашивал у меня совета, что делать против тошноты.
Напротив, господин Нике от сильного брожения в желудке испытывал некоторую вялость. Он относится к этому спокойно, говорил он, и вовсе не собирается принимать какие-либо меры. Но вечером, позднее, ему пришлось порядком повозиться с этим. Нам было слышно, как он очень усердно разыскивал один ключ, которым, в конце концов, и завладел, а потом ни за что не хотел отдавать другим, хотя ключ был от одного «удобства», куда имели право входа и другие пассажиры.
Настроение у эмигрантов было пока превосходное. Перед отъездом из Христиании они на прощанье выпили добрую толику пива, да и теперь в их дорожных флягах ещё был некоторый запас. Поэтому после обеда появились гармонисты, и начались такие оживлённые танцы, что сильные чуть не сшибали слабых с ног, а некоторые женщины совершенно серьёзно просили пощады.
Небольшая группа людей собралась на форштевне; там один шведский методист-проповедник из Америки пел духовные песни и молился о ниспослании хорошей погоды в путешествии. Все были такими неверующими, какими бывают обыкновенно молодые эмигранты, — бывают до той минуты, когда какая-либо опасность на самом носу. Здесь нашлось только несколько старых грешников, которые действительно каялись про себя, внизу же, на нижней палубе, весёлая толпа отплясывала мазурку и нисколько не думала о Боге.
Мимо меня прошли господин Нике и купец. Господин Нике ругался. У него в руках был его котелок, странно погнутая жестяная посудина с железной ручкой. Котелок был сильно изуродован.
— Это он сделал! — сказал господин Нике. — Это он нарочно сел на котелок и сломал его. Вы посмотрите!
Купец всеми силами старался сохранить серьёзный вид.
Это случилось по ошибке, — говорил он. — Там внизу очень темно, и он нечаянно уселся на котелок.
И оба пошли дальше, громко обсуждая этот случай.
Танцы продолжались до позднего вечера, когда палубу надо было очистить. По правилу мы, пассажиры с нижней палубы, ко времени определённого звонка должны были находиться на своих койках, и, когда этот момент наступал, показывался заведующий провиантом и один из офицеров, каждый с маленьким потайным фонарём под полой; они заглядывали во все углы и закоулки и неожиданно направляли свет на запоздалую парочку, которая притаилась в укромном местечке и шепталась, забывшись в беседе. Раздавался лёгкий крик испуга, две пары испуганных глаз останавливались на фонаре, затем следовало быстрое бегство через всю палубу в поисках более безопасного убежища.
Четыре дамы в костюмах «Карла-Юхана» потребовали даже, чтобы им показали то правило, которое воспрещает им сидеть на палубе до утра. Этого, по крайней мере, они хотели бы добиться. И им дали посмотреть правило.
Мы вышли в Северное море.
В Христианзунде мы побывали на берегу, написали несколько писем и купили кое-что съестное, что можно было достать и что позволяли нам наши средства. Мы выпили также пива. Это было последнее, что мы ели на материке Европы.
Теперь мы вышли в Северное море. Было утро. Везде вокруг просыпались люди, часы показывали семь, через час должен был быть завтрак. Некоторые из нас были уже одеты.
Я снова закрыл глаза. Корабль качало. От его шатающихся движений у меня несколько отяжелела голова. Я снова заснул.
Я проснулся от звонкого смеха моих товарищей, которые уже сидели внизу на ящике с намерением завтракать. Я поднялся как раз вовремя для того, чтобы видеть, как ноги господина Нике исчезают по лестнице, ведущей вверх на дек.
— Что там такое случилось?
Господин Нике нашёл у себя в кофейнике селёдочную головку, и теперь он направлялся к капитану, чтобы пожаловаться ему на это.
Мой сосед слева, житель Гаугезунда, зевая, спросил, который час; все проснулись и вскочили с коек с обеих сторон выхода на среднюю палубу. Из отделения для семейных доносился неприятный запах от заболевших морской болезнью женщин, и я сам начал испытывать в голове какое-то отвратительное ощущение. Я быстро надел сапоги и вышел на палубу.
То тут, то там, в защищённых от ветра местах сидели бледные люди, которых, очевидно, тошнило; некоторые в полном отчаянии уже свесились через шканцевую сетку. Дул встречный ветер. Море становилось всё более и более беспокойным.
Господин Нике, чрезвычайно взволнованный, вернулся назад и стал говорить о головке селёдки. Может быть, это совпадает с современными требованиями гигиены?
Какой-то страдающий пассажир, с большим трудом, по-видимому, державшийся на ногах, не мог, тем не менее, не рассмеяться над гневом семинариста и взял на себя труд разобраться в происшедшем.
— Эта селёдочная головка — выходка одного из ваших товарищей, — сказал он. — Она не могла попасть туда из кофейника, — она ведь не прошла бы через такой узенький носик.
Нике задумчиво склонил голову.
— То, что вы говорите, имеет некоторое основание, и я сам уже думал об этом. В самом деле, носик у кофейника действительно слишком узок. Потому-то я и не пошёл к капитану, — это было бы слишком глупо.
И господин Нике искренно был такого мнения. Это была, в самом деле, гнусная шутка. Потом он высказал свои опасения насчёт возможного «припадка», какой обыкновенно бывал у него, когда ему случалось съесть «подобную гадость»…
А море становилось всё беспокойнее и беспокойнее, морская болезнь всё более и более распространялась кругом. Эмигранты один за другим в самом плачевном состоянии падали, а внизу, в каютах первого и второго классов прислуга без конца занималась чисткой. Как бессердечно эта болезнь обрушивалась даже на самых сильных мужчин! Я очень много ездил по морю, но и я в течение сорока восьми часов был без сознания, в полумёртвом состоянии. До ютландских берегов я ещё кое-как держался, но потом слёг.
Однажды, когда мои страдания достигли крайней степени, и я вместе с несколькими товарищами по несчастью лежал в уголке палубы, мимо нас прошёл мой товарищ по конке слева, житель Гаугезунда, который ухитрялся спотыкаться даже о свои собственные сапоги и без малейшей нужды наступал мне на ноги, — я даже не был в силах подняться и как следует наказать его за это. Он убежал от меня. Вообще этот гаугезундец был человек очень услужливый. Он похищал для меня во время моей болезни жёлтые коренья из шкапа с запасами; он принял сторону господина Нике, когда тот однажды вступил с методистом-проповедником в жаркий спор о чудесах. А когда я возле Ньюфаундленда лишился всех моих, очень важных для меня заметок, то он объявил, что это для него как бы его личное горе, — и я мог поверить ему в этом.
Мой молодой попутчик, господин Нике и оба ремесленника сидели внизу и развлекались бутылкой рома. Купцом завладела чёрная Виктория, молоденькая мексиканка, только что проводившая друга своего сердца, моряка из Зандефиорда, на его корабле в Норвегию и теперь возвращавшаяся на свою далёкую родину. Точно какое-то редкое, чужеземное животное, ходила она повсюду, ласковая, очень чувствительная ко всякому знаку внимания; она пела испанские песни и курила папиросы, как мужчина. Купец время от времени заглядывал ей в лицо и нежным тоном называл её своим маленьким чудовищем, своим маленьким чёрным зверёнышем, — слова, которых она и не понимала вовсе.