Страница 51 из 66
Когда Шукшин делал в литературе первые шаги, ему безоговорочно поверили – уж слишком он все заземлял, забытовал и через это протащил… По первому снегу глянули и пристроили в загончик «деревенщиков», потом встрепенулись, посмотрели, а там целина, под снегом-то. Пахать ее еще да пахать, потому как Шукшин – философ народный от макушки до корней. Вроде читаешь – смешно, раз, другой прочтешь, глядь – заковырка, правду сказал. Слово важное, и тут же ирония, усмешка – вроде как дело шутейное, пустяк. А Шукшин кожу снимает, шелуху разную, чтобы до истины докопаться. Он как-то очень точно ноту взял. Ведь существует изобилие литературы, но очень не просто писателю постигнуть нравственное, социальное течение жизни, по-русски выговорить, решать мировые проблемы, через глубоко национальное выйти на интернациональное.
Сколь одержим был Шукшин в творчестве, столь же неправдоподобно беззащитен в жизни – перед ней робел, стеснялся. Но когда режиссировал, то это святое было – здесь его поле деятельности, тут он законодатель. При всей его мягкости – был вежлив с актерами, со всей съемочной группой – Шукшин становился непреклонен в творчестве. Требовал знать текст буква в букву. Для него было важно и нужно снять точно. Даже если ошибался в выборе актера, особенно в начале работы, старался как-то незаметно отвести беду так, чтобы без ущерба делу и самому актеру, и все же не допустить чуждого вторжения. Прикрывал актера, отводил на второй план, гасил его. Уважал чужой труд, чужое творчество.
Шукшин когда снимал, то шел от актера. В первой нашей совместной работе, в фильме «Печки-лавочки», мой герой был поначалу, в сценарии, таким приблатненным «жориком» – не очень-то интересным. Попробовали сделать по-другому – вроде получилось. Василий Макарович изменил сценарий. Для меня это этапная роль.
А другой раз, снимаясь в одном фильме, я репетировал сцену и вдруг заплакал. Шукшин увидел, потом и говорит: «Ты это особо не расходуй. Ну чего там… Ты побереги, на будущее пригодится». Но в этом он увидел не просто способность поплакать, а неограниченность эмоций. Отложилось это, начинает беречь, пестовать, и вот уже целый вечер мы говорим про Матвея Иванова, о том, как его подвести к этому…
Последнее время болел Степаном Разиным. Казалось, его разорвет от той могучей силы энергии души, таланта, которая скопилась и готова выплеснуться наружу, воплотиться в фильм. Был наполнен радостью, что не за горами суждено мечте сбыться.
Лида Федосеева – жена Василия Макаровича – рассказывала: когда Шукшин заканчивал роман, то последнюю главу ночью писал. «Просыпаюсь, четыре утра. Слышу, где-то ребенок рыдает. Я на кухню, гляжу – плачет.
Спрашиваю, что случилось?» – «Такого мужика загубили, сволочи».
Любовь к Разину раздирала сердце. Как тонко ведет его Шукшин в романе, обходя все рифы, зверства, которые могли бы скомпрометировать Разина, и выводит на главное, центральное место. И тут впервые в романе звучит голос автора. Мучается Степан, не может выговорить, физическое ощущение удушливости сковывает разум. И мужики не могут внятно осознать: «Оттуда, откуда они бежали, черной тенью во все небо наползала всеобщая беда. Что за сила такая могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять…» Тут-то Шукшин и вступает: «Та сила, которую мужики не могли осознать, назвать словом, называлась Государство» – и выделяет, подчеркивает. Вот за это бессилие перед могуществом, недосягаемым для Родины, для казаков, так любил их Шукшин. Государство и воля – вот две антитезы – смысл, суть романа…
Еще в одном из ранних рассказов своих Шукшин обращается к Разину – кузнец создает скульптуру Степана, и он у него со связанными руками. Долго герой мучается и понимает – не бывать тому, чтобы вольный казак со связанными руками был. И сжигает скульптуру, как Гоголь сжег второй том «Мертвых душ».
Шукшин долго мучился, обдумывая, как снимать казнь Разина, потом сказал: «Нет, я это снимать не буду. Этого я физически не переживу, умру». Потом он обдумывал другой конец. Страннику, который направляется в Соловки помолиться, Степан Разин наказывает: «Помолись и за меня» – и дает серый мешок с чем-то тяжелым. Приходит странник в монастырь – вот, мол, пришел помолиться за себя и за Степана Тимофеевича Разина. И дар от него принес…
– Какой дар? Его самого уже в живых нет… Казнен…
– Долго же я шел, – удивился странник и достал из мешка дар, и поднял его над головой – огромный золотой поднос переливался, как солнце…
Потом Шукшин рассказывал о том, как будет снимать казаков, которые переправляются, стоя на лошадях, через Дон. Поднимается над водой пар, стелется над поверхностью, и вдруг появляется в дымке фигура одного, второго, третьего, и вот уже целое войско казачье будто по воде идет, по самой дымке. Неторопливо приближается… А потом туман начинает подниматься, и показываются головы плывущих лошадей, а на них казаки стоят…
Одержимость Шукшина, его сопричастность к судьбам тех, о ком он рассказывал, покорили многих, вызвали споры, недоумение – уж больно все они негероические, какие-то кирзовые… Ведь одновременно с выходом Шукшина-прозаика как бы с другого берега появился другой герой – со стороны. Ведь если разобраться – что это такое. Я «со стороны» в Москве – из Перми: вот вы такие-сякие, толкаетесь, грубите, обвешиваете… Какой-нибудь москвич «со стороны» в Перми – тоже жалуется: жлобы, пьяницы… И приезжает такой человек «со стороны» в город, ну скажем, в ту же Пермь: он инженер, ему надо дорогу к причалу проложить, а на пути кустарник. Он решает просто – вырубить. А тому кустарнику – двести лет, не одно поколение пермяков выросло, детство провело около него. А человеку что? Он со стороны: сделал свое дело – поехал в другой город, там «строить». А потом оказалось, что дорогу вовсе и не здесь надо было прокладывать – в обход кустарника. Вот и выходит, что «решать» просто, а жизнь жить – куда сложнее.
Мой отец был народным заседателем – к нему все шли за советом, не к судье, а именно к нему. Почему? Он сорок лет проработал на заводе – путь прошел от чернорабочего до главного механика, потому что как-то умел ладить с людьми, всех знал. И когда заседателем стал, то для него не было подсудимых – перед ним были люди, некоторых из них он знал сызмальства. Он знал, где тот споткнулся: вот если бы не встретился там с Колькой, то ничего бы и не было. Он не решал в этой жизни, а жил. Социальность, гражданственность может быть формальной и человеческой, а не «со стороны»…
Совсем незадолго до своей смерти Василий Макарович рассказал мне, какой он придумал финал в повести «А поутру они проснулись». Идет суд – женщина-судья стыдит пьяниц, и в этот момент в зал входит пожилая женщина-мать. Судья спрашивает: «Вы кто?».
– Я – совесть.
– Чья совесть? Их совесть? – судья показывает на пьяниц.
– Почему их? И ваша тоже, – отвечает мать.
Какое-то пророческое слово – совесть. Наша совесть. Шукшин останется нашей совестью. Он не мог жить «со стороны», он сгорал в каждом созданном им образе, сердце было болеющее, ранимое. Оставил на земле «незримый долгий след», завещал любить правду, выискивать и обретать ее. Шукшин весь в нашем духовном будущем.
Добрые люди обречены на гибель
Его чтут за великую жалость к русскому (человеку). И в эту жалость, как под безмерный шатер, лезут все. Даже палачи русских же людей. Жалость к конкретным русским людям, к деревенским в основном, при помощи нехитрых махинаций превратили в жалость вообще к русским. Шукшин борется за реабилитацию собственной жизни. Это серьезно и подхвачено массой. Кто же я? Способен ли я оправдать всей своей жизнью то, что задумал? Обеспечен ли мой капитал золотом?
Иногда я сам себе представляюсь командиром или рядовым глупой, сумасшедшей армии.
Больная собака вихляется по нашему району, ищет спасения у людей, бежит то за одним, то за другим, будто пробуя всех на доброту. Должно быть, этот щен переболел чумкой, его заносит, он лишен координации, падает, ноги подкашиваются, но щен как бы не замечает за собой, что вихляется и болен. Тянется к людям. На морде покорность брошенной, но не обиженной этим собаки. Но не об этом. Добрые люди обречены на гибель. Через страдания за всех и все. Это, пожалуй, один из самых больших секретов добрых, обреченных людей. Шукшин, например. Это к моим размышлениям о том, что есть люди, которым стыдно жить, что такие люди затрачивают гигантские усилия, чтобы преодолеть свой вселенский стыд. На этой основе возникают целые учения, даже религии. Социализм, например. Я вот кручусь вокруг Сенеки и Нерона, а подступиться боюсь. Как оберегала Сенеку жена, должно быть! Даже смерть для них была спасительной. Счастливым избавлением. И какой разговор мог быть между ними! Ведь не зря Феллини ввел в «Сатирикон» супружескую пару, кончающую самоубийством.