Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 39

— Не знаю, я бы лучше жабры предпочел.

— Это еще почему?

— Как почему, нацепил — и в океан, к дельфинам да косаткам. Язык бы их выучил, комиссарил бы при вожаках, верхом на какой-нибудь рыбине рассекал бы. А в небе что?

— Там красиво!

— Дурень ты, Тошиба. Там пусто. Тучи, облака и сплошное одиночество.

— Ты уверен?

— А ты — нет?

— Я думаю, что и там кто-нибудь обитает. Ангелы, например.

Я зло рассмеялся, Тошиба посмотрел на меня с сочувствием.

— Не веришь в ангелов?

— А кто в них верит?

— Да я, например, — спокойно отозвался мой собеседник. — То есть даже не верю, а знаю.

— Что ты знаешь?

— Знаю, что они есть. И контролируют, опекают, вмешиваются, когда надо.

— Что-то не очень заметно их вмешательство.

— Ну… Они ведь не мировое устройство меняют, они помогают конкретным людям. Тем, кого любят, кого не могут оставить и бросить насовсем.

— Любят… Ты мне про любовь еще начни рассказывать.

— Тебе как раз и надо бы рассказывать. Ты-то точно знаешь, что любовь — не выдумка. И ангелы это лучше других знают.

Я только протяжно вздохнул. Все же странным был Тошиба парнем. Вроде умный, умный, но такие темы иной раз заворачивал…

— Знаешь, есть такая теория, — начал Тошиба, и я невольно скрипнул зубами. Вечно у него какие-нибудь теории. Якобы кто-то где-то сказал, написал или вывел… А я-то знал, что Тошиба сочиняет. Скорее всего, ничего и нигде не вычитывал, — все выдумал сам. Что называется, с чистого листа. Только ведь как к такому обычно другие относятся? Да никак. Вот и получается, что свои мысли — даже самые умные — проще выдавать за чужие теории. Чтобы весомее звучало, чтобы слушали да не перебивали. Я и сам иногда подобным макаром лапшу народу вешал. Потому и к россказням Тошибы относился терпимо.

— Короче, есть теория, — продолжал между тем этот сочинитель, — чем несчастнее человек в детстве, тем вероятнее, что в прошлой своей жизни он был хорошим и замечательным.

— Здрасьте, с чего бы это!

— Да потому что те, кто остались там без него, тоскуют и никак не могут забыть.

— Ну?

— Что ну, — он это, значит, чувствует. То есть он, может, и не помнит ничего и совсем другое вокруг себя видит, а ему все равно грустно. Потому что тот мир еще не оторван окончательно, он тянет в прошлое, понимаешь? Вроде пуповины.

— А этот, типа, не тянет?

— И этот тянет. И тут уж получается, кто кого.

— Тянитолкайство какое-то…

Мы замолчали. Надолго. Я думал о своем братике Антошке, о родителях, о друзьях, которые, скорее всего, больше меня не тянули. Очень уж много времени прошло-пролетело. Да и как скучать, если мозги сто раз почищены? А ведь это были мои родные люди. И все они теперь остались в том убежавшем мире — в мире, которого, по сути, уже не было. Как ни крути, лет тридцать уже прошло — практически два поколения, целая мини-эпоха. И мне теперь стукнуло даже не четырнадцать, а верный сороковник, если верить календарю. Или все-таки нет? Возраст ведь странная штука. Сплошная с ним путаница. Я почему-то не сомневался, что он уже при рождении у каждого свой собственный. Кто-то с первых минут щенок и младенец, а кто-то и старцем может сразу родиться. Думаю, и время смерти от этого зависит, кто, значит, и когда. Одни ведь время растягивают, другие убивают, — и опять получается, что биологически и событийно все проживают разный срок. Ну просто до жути разный.

Не зря, наверное в этом мире не читают книг. Хобот вон из-под полы всегда брошюры приносил, вслух читал и при этом на дверь косился. Еще и леталок этих не было, а он уже осторожничал. И про музыку всегда рассказывал интересное. Не Хобот ли, кстати, Тошибе флейту достал? Тоже мутная тема. Потому что… Ну, хотя бы потому, что и книги, и музыка с памятью человеческой что-то особенное вытворяют. Словно сковыривают какие-то слои, заставляют вспоминать то, что и помнить вроде не можешь. Как вот он играть научился так быстро? Может, припомнил что из ранешнего? И мы, слушая его, вспоминали, тоже вспоминали. Точно к каналу общему подключались. Что он там играл такое? «Аве Мария», кажется. Сначала Каччини, а потом Бетховена. И так было жутко, так хорошо. У меня слезы на глаза наворачивались, прятать лицо приходилось. Потому что ясно вдруг Антошку увидел. Опять почему-то далеко внизу. Я, значит, лечу над землей — и все выше-выше. Подо мной сосенки, березки, и братик мой бежит, скачет по траве. Кричит, руками машет, — на лице восторг, точно он сам меня запустил. Вроде змея воздушного или самолетика. А еще… Еще на отдалении парочка обнявшихся взрослых. И ясно, что это папа с мамой. Тоже смотрят, улыбаются. А я, дурак, только Антошку дразню, пируэты выписываю. Нет, чтобы взгляд туда бросить — повнимательнее да подольше. Чтобы впитать гигабайт-другой, закачать в нейронные архивы. Глядишь, сумел бы сейчас разглядеть. Глаза, губы, свет. От лиц ведь свет исходит…

Или уже не надо травить душу? Что-то там вспоминать. Но ведь дана нам зачем-то память! Не только ради цифр этих долбанных. Не ради информатики этой зачуханной! Иначе — зачем вообще все?

Гады! Я снова разозлился. Прямо волной кипящей окатило. Ведь все из-за них — из-за экспериментаторов этих айпированных! Из-за них я умер! Ведь умер, получается, разве не так? Пусть не меня они убили, а мой мир, но мне-то от этого не легче. Если уничтожить все, что тебе дорого, значит, и тебя уже вроде как нет. Остается этакий человек без позвоночника, без лица и без кожи. Человек без снов, а что может быть ужаснее — не жить хотя бы во снах…



Очнувшись, я вдруг понял, что Тошиба опять что-то рассказывает:

— …А еще исследователь такой был — Клив Бакстер. Так он за растениями наблюдал. И открыл, что они чувствуют боль, запоминают и даже умеют читать мысли.

— Да ты гонишь, — вяло отозвался я. Просто чтобы как-то реагировать на сказанное. Бакстер или не Бакстер — мне-то какое дело?

— Правда, правда! Он аппаратуру к ним специальную подключал и фиксировал малейшие изменения. И прикинь, злой человек подходил — растения излучали импульсы боли, а на доброго они чуть ли не мяукали-мурлыкали?

— Мяукали?

— Ну, не мяукали, конечно, но там особые сигналы излучались. Позитивные, значит. Он их поливает, скажем, а они рады. А подумает о чем-то плохом, у них тут же появляются тревожные импульсы.

— Ну и что?

— Как что! Мы ж их постоянно рвем, ломаем, в костер вон бросаем. Что, интересно, они про нас думают?

— Да ничего хорошего, наверное. Баранами считают.

— И я так думаю. А планета что думает про людей?

— Она вообще не думает, она просто чешется и шипит. — Я сорвал огурец побольше и откусил. — Теперь вот и на меня, наверное, огурцы твои обозлились.

— Возможно…

— Прикинь, кожура какая. Фиг, прокусишь.

— Это они от нас защищаются. Вроде панциря наращивают. А может, готовятся к будущему. Они ведь его тоже чувствуют — куда лучше, чем люди.

— Что чувствуют?

— Как что? Завтрашний день. И понимают: чтобы выжить, нужна толстая кожура. — Тошиба тоже сорвал огурец, но куда меньше, чем я. С аппетитом захрумкал.

— Не-е, природа — она тоже готовится. И наперед чувствует, к чему надо готовиться.

— Думаешь, толстая кожура спасет их от катаклизма?

— Смотря от какого. Если, скажем, радиация вдарит, тогда всем хана, это ясно.

— Вот уж не всем. Смотри, сколько атомных станций понастроили. Считай, возле каждого городишки. А в мегаполисах — так по три и по четыре станции за раз.

— Так дураки.

— А по-моему, не дураки, а жлобье. Хапуги. Рэм Палыч не такой, его и турнули сюда. И всех нормальных вокруг гнобят.

— Думаешь, почему так?

— Я не думаю, я знаю.

— Ну?

— С пальмы рановато спустились. А как спустились, сразу давай айпироваться. Потому как собственных мозгов испугались!

— Ну, не все ведь…

— Как же, не все. Если с семи лет принудиловка.

— Тебя же не сумели принудить.

— Ну, мы — особый случай. Потому и посадили в Ковчег, как в клетку… А так — все, считай, под айпом бегают.