Страница 11 из 15
И всё же вспоминается солнечным и одновременно туманным тот день, когда она впервые рассмеялась в этой просторной столовой и залила кофе своё любимое сиреневое платье. Поскорее промокнула салфеткой. Но было уже поздно, кофейный остров проступил, растёкся и накрепко впитался в ткань. Через круглый стол, такой лёгкий, что, казалось, того и гляди сорвётся и взлетит, она уловила внимательный взгляд Бориса. Колкие чёрные глаза – из-под жёстких кустистых бровей. Тишина и прохлада дома царственно поглощали дыхание двух замедленных девушек. В тот день потерявшая имя была уверена: эти хрупкие грации – его племянницы или сестры. Совсем юные девушки-мотыльки. На которых с лёгкостью можно было не обращать внимания, которых можно было с лёгким сердцем не брать в расчёт. Тем более если кое-кто с первого слова, с первого взгляда, ещё у калитки, закружил и оторвал тебя от земли: голосом, движениями, жилетом, к которому не хватало только часов с цепочкой. И тишина ширилась в сумраке столовой, в маленьких уютных комнатах прохладного дома. Лишь звон фарфоровой молочницы. Лишь едва уловимый треск опустившейся на блюдце, почти невесомой чашки. Белая гвардия – кофейник, сахарница, солонка. На опустевшем блюде оладий – тоненький голубой ободок. А потом откуда-то издалека послышалось предложение воздушной, прозрачной Риммы воспользоваться чем-нибудь из её гардероба.
Любимое сиреневое платье с островом так никогда и не отстиранного кофе наверняка и сейчас таится на втором этаже. Потерявшая имя могла бы отыскать его с завязанными глазами. По скрипучей визгливой лестнице, потом два раза свернуть в узком коридоре, на стенах которого – старинный гербарий в рамках. Вторая дверь от окна, бывшая комнатка Риммы. Напротив двери – трюмо и комод. В темноте комода, справа, где на створке тусклое топкое зеркало, – позвякивающий рядок медных вешалок. Потерявшая имя уверена: платье до сих пор ждёт её, окутанное лавандовой отдушкой от моли. Ей всегда казалось, что превращение в себя прежнюю возможно – из любого чудовища, из любой истории, из любой беды. Когда в доме появилась Лиля, прозрачная Римма неожиданно и бесследно пропала. Римма исчезла вечером, сразу после ужина, будто бы растворилась в сиреневом сумраке, пахнущем шиповником и бадьяном. Как будто этот странный и не совсем добрый дом проглотил за ненадобностью растратившую все силы Римму. И уничтожил все её следы. Она больше никогда не появлялась: ни в столовой, ни в библиотеке, ни в гостиной, ни в парке. О ней с тех пор никто никогда не вспоминал. Потерявшая имя давно поняла, что ей тоже придётся смириться – со всем, что уготовано девушке-призраку, его ослабевшей и исчерпанной музе. Потерявшая имя знала: это произойдёт уже совсем скоро, со дня на день. Новая беспечная душа попадёт в свою добровольную и такую желанную западню. И тогда этот странный, не совсем добрый дом без следа проглотит лишнюю, исчерпанную, её самую. С этим невозможно было смириться. К этому невозможно было подготовиться. И потерявшая имя с затаённым ужасом ждала, что же будет дальше.
Через неделю, сбитый с толку, сломленный этим грубым, бессовестным побегом, Борис слёг с аритмией. Лежал один в комнате, утопая в мягкой разгорячённой подушке. Ничего не делал, часами смотрел на чёрную листву яблони сквозь пыльный тюль огромного окна. Поначалу очень вежливо и даже жалобно просил не беспокоить, умолял не входить. Потом даже капризно, совсем незнакомо требовал тишины, будто расхворавшийся старик раздражался от любых звуков. И особенно срывался от любого шёпота, даже не сомневаясь, что они там в столовой обсуждают случившееся. Был день, когда совсем уж задумались о больнице. Но до больницы всё-таки не дошло, постепенно от сердца отлегло, почти отпустило. Но Борис всё равно исхудал, потемнел и редко теперь выходил из комнаты.
Она сорвалась рано утром, намеренно оставив повсюду следы разрушения, настоятельные доказательства поспешного, безоглядного бегства. Ей было тяжело, она как будто силой вырывала из земли все свои корни, безжалостно обрубив наиболее цепкие из них. Было невыносимо, было больно, ведь её место определённо и накрепко было именно здесь, на этой даче. Она бы и осталась здесь покорно, фатально, до самого последнего дня. Но она не вытерпела, была не в силах день за днём дожидаться развязки, которая так тревожила и пугала её. Она много думала, всё-таки решилась и убегала панически, поспешно, перевернув в гостиной светильник. С тех пор повсюду обнаруживались голубые фарфоровые черепки плафона, ранящие осколки её вольности. Она захватила с собой, а иными словами украла, пустую шляпную коробку, отлично зная, что шляпа всегда висит на вешалке, что Лиля так любит иногда надеть её и стоять у окна, разглядывая сквозь балкон деревья и цветы. Она стащила из библиотеки несколько старинных брошюр по вязанию кружев, никогда не собираясь их листать, тем более никогда не собираясь вязать по ним кружева. Она оставила в своей комнате оскорбительный беспорядок. Упавший набок стул, мятые салфетки на тумбочке, пустые жестянки из-под печений, брошенные в комоде платья, мятый клубок осиротевшего белья, мусор из сумочки, высыпанный прямо на подоконник, разбросанные по полу чеки и патроны истраченных помад. Её побег нарушил тишину и сиреневый сумрак дома. О ней не молчали, о её бегстве говорили почти каждый день – за послеобеденным чаем, отвернувшись друг от друга, заглядывая в дверные проёмы, пряча глаза. Ко всему прочему, она как будто взломала ворота, что-то там повредила в проводке. Но совсем другое создало трещину в их устоявшемся размеренном мире. Её самовольное вторжение в неуловимую суть этого места, вот что было оскорбительным. Её способность решиться и осуществить задуманное – поспешно, безжалостно, с умышленной сценографией улик. Ей удалось нарушить устоявшиеся в этих стенах законы тайного равновесия, годами слагавшейся гармонии. Убегая, она всё же сумела качнуть этот устойчивый мир. С тех пор Борис почти каждый вечер запирался в своей комнате с бутылкой сливовицы. И слушал тихую музыку, которая струилась в распахнутое окно, в ночной встревоженный сад.
Вернувшись в тесную, пропахшую безжизненным пластиком и совсем чужую квартирку, Таиса бросила сумку в угол, ногой задвинула пустую шляпную коробку под шкаф, упала на диван и решила никогда не жалеть о том, что сбежала. Таиса была уверена: иногда ты обязан решиться. Как бы это ни было тяжело, как бы ты ни привык к своей жизни, иногда совершенно необходимо сорваться и спасти своим исчезновением, выручить своим намеренным бегством кого-то от большой грядущей беды. Таиса не сомневалась: в этом доброта, в этом заключается акция спасения, которые надо предпринимать хоть иногда, щедро или шаловливо, просто так, чтобы жить дальше. В тот вечер в пустой и бездушной квартире Таиса решила никогда не оборачиваться, не вспоминать и не жалеть те дни, когда она была томной, призрачной, всесильной музой. Она знала, что ей будет очень тяжело по-настоящему вернуться назад.
Прошло несколько месяцев после побега, а она всё ещё пугливо таилась, на всякий случай сбрасывала телефонные звонки. Хорошо, что совсем не осталось подруг из прежней жизни и не надо было никому ничего объяснять, подыскивая слова и упрощая случившееся для большего понимания.
Еще пару месяцев спустя Таиса решила, что справилась. Она снова подолгу бродила по чёрному после дождя асфальту вечернего города, хотя очень часто и чувствовала себя бледной, земной и безгранично усталой. Стараясь справиться с возвращением, со своим одиночеством, со своей неприкаянностью, она снова, как раньше, стала искать маленькие допустимые сладости каждого дня. Покупала серо-розовые платья, читала Чехова, ходила в театр. Она снова занялась французским, на последние деньги накупила учебников, записалась на курсы и уже через месяц почти слилась, свыклась со своим самовольным и преступным возвращением.