Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 33

Такая работа [работа фигурабильности, в терминах Ботелла] опирается на способность аналитика двигаться в обратном, регрессивном направлении: от законов вторичного процесса к невербальному восприятию и дальше к нерепрезентируемому. Подобный же сдвиг, с точки зрения Ботелла, как следствие травмы, оставившей «негативный» след и не получившей символической репрезентации, произошел ранее в психике пациента. И описанный режим функционирования аналитика, с фокусом на его сенсорно-фигуративном, квазигаллюцинаторном внутреннем восприятии (эндоперцепции), может помочь аналитику следовать за пациентом [или от имени пациента?] в области не репрезентирумого и не постигаемого им инфантильного опыта. Опыта, как его описывает Ботелла, «без формы», «без очертаний», «без репрезентации», «без воспоминания» и «без смысла». Опыта, который «может получить разрядку только через действие или галлюцинаторную активность сновидения, используя для этого любой контекст» (Ботелла, 2016; см. в этом выпуске). Нерепрезентируемые области психики пациента содержатся, с точки зрения Ботелла, даже в эдипальных невротических структурах. Функция работы фигурабильности, которую должен проделывать аналитик на сеансе, вступая в контакт с этими областями, – преодоление «негатива» травмы.

Работая как своеобразный психический двойник или дубль пациента, аналитик благодаря своему тренингу, опыту, личному анализу и способности к внутренней перцепции, а также разным, в том числе регредиентным, регистрам аналитического мышления может «открыть» эти недоступные области, сформировать (сначала внутри себя) пропавшую репрезентацию и затем помочь пробудить такую же способность в пациенте; способность, которая делает «негативный» травматический опыт психически репрезентирумым и доступным для мышления. Предлагая свою модель памяти без воспоминания и работы фигурабильности, Ботелла надеется обновить и расширить фрейдовскую теорию памяти и его психоаналитический метод в целом.

В рубрике «Современные диалоги» читатель может узнать, какие вопросы в этой связи ставят остальные ее участники – Хок, Хабермас и Скарфоне. Читатель может также задаться и другими вопросами. Например, являются ли описанные Ботелла нерепрезентирумые, но резонирующие в аналитике фрагменты психического опыта эквивалентами прото-мыслей и прото-эмоций (бета-элементов) в концепции Биона? И связана ли – и если связана, то каким образом – работа фигурабильности аналитика с альфа-функцией Биона? Или ее можно понять в качестве аналога экспрессивного, семиотического компонента архаической бессознательной фантазии в понимании Каталины Бронштейн (Бронштейн, 2016; см. в этом выпуске)? Семиотический компонент бессознательной фантазии оказывается все же репрезентированным, но не на символическом, а на более примитивном, телесном и сенсомоторном уровне. В рамках совсем другой парадигмы к близким Бронштейн формулировкам приходит Пьера Оланье, которая вводит понятие пиктографической активности. Продуктом этой активности становится психическая репрезентация, названная ею пиктограммой. По Оланье, пиктографическая репрезентация не связана с языком и является попыткой найти смыслы через фигуративные компоненты телесных и сенсорных образов (см. в разделе «Ключевые статьи»).

Еще один важный вопрос, точнее комплекс взаимосвязанных вопросов, касается того, откуда и каким именно образом описанный Ботелла «недоступный» пациенту опыт возникает или актуализируется в психике аналитика. Не являются ли возникающие в нем в этой связи состояния, образы или квазигаллюцинаторные «наплывы» или «вспышки» результатом проективной идентификации в него пациентом различных аспектов активной в данный момент бессознательной фантазии? В частности, как в случае Сержа, не сталкивается ли аналитик с ожившей в переносе фантазией о первичной сцене – cцене, которая переживается как «выбрасывающая» его из фантазийного союза с идеальным объектом (как в покрывающем воспоминании о голом отце, выбрасывающем его из материнской постели)? Не поэтому ли различные аспекты этой сцены и ее фантазийная репрезентация становятся непереносимыми и подлежащими «негации»? Не становятся ли фантазия о первичной сцене и различные ее производные предметом своеобразной негативной галлюцинацией с сопровождающей ее проективной идентификацией в аналитика, который в состоянии формальной регрессии в своем внутреннем восприятии переживает «позитивный» квазигаллюцинаторный опыт? Не лежат ли в основе этого процесса отрицания и проекции в аналитика не переносимые пациентом чувства зависти к родительской паре, к любимому матерью брату, а также к аналитику, представляющему в переносе родительскую пару и всю первичную сцену? Не имеет ли в результате аналитик дело с деструктивной атакой Сержа – и не только с эдиповой борьбой за его место/кресло, но и с завистливой попыткой ограбить [détrousser] его и анализ? C попыткой лишить аналитика его инструментария, его аналитического «несессера» – ассоциаций, переживаний, мыслей и инсайтов (в терминологии Ботелла, «репрезентаций»), необходимых для аналитической работы? Не представляет ли депрессивная, страдающая и опустошенная в ассоциациях Сержа мать – фигура, к которой он так аддиктивно привязан, – одну из трансферентных версий (к счастью, не единственную) опустошенного или ограбленного в результате такой проективной идентификации аналитика?

В связи с этим можно задаться и таким вопросом: в какой степени «нерепрезентированность» в психике Сержа очень важных аспектов его опыта является «негативом» пассивно пережитой им и не вербализованной впоследствии матерью ранней травмы, как это предполагает Ботелла, а в какой степени она – результат более активного деструктивного процесса, который Фрейд, а за ним Кляйн концептуализировали как влечение к смерти [Todestriebe]? Фрейд, Кляйн и Ривьер связывали с этим процессом негативные терапевтические реакции в случаях пациентов, которые позже были описаны под разными диагностическими наименованиями, такими как «деструктивный нарциссизм» (Розенфельд), «нарциссизм смерти» (Грин) и «аддикция близости к смерти» (Joseph, 1989; см. также: Такетт, 2016 в этом выпуске). В той или иной степени к каждой из этих категорий может быть отнесен и Серж с его тягой к смерти, негативной терапевтической реакцией в первом анализе и труднопереносимой трансферентно-контртрансферентной ситуацией «нерепрезентации» (или активно «стертой», аннигилированной репрезентации?) и ощущением нерелевантности многих интерпретаций аналитика, особенно в начальной фазе его второго анализа.

В кляйнианской парадигме влечение к смерти понимается как сопровождаемое сложным комплексом различных бессознательных и частично сознательных (как в случае Сержа) фантазий стремление к аннигиляции воспринимающего и переживающего Я (Segal, 1997). В кабинете аналитика, однако, влечение к смерти, как полагает Фельдман (Feldman, 2000), редко проявляет себя в виде прямой деструкции воспринимающего и переживающего Я, хотя различные формы соблазна смерти или суицидальных рисков не стоит недооценивать. Гораздо чаще влечение к смерти проявляется в редукции, «подрывании» и элиминации всего, что вызывает чувства восхищения, зависимости, соперничества и особенно зависти. Элиминации (в том числе на уровне прямой или позитивной репрезентации) или искажению подвергается родительская сексуальность и креативность (фантазийная репрезентация первичной сцены), смыслы, способность к различению, которые в анализе представлены аналитиком и его способностью слушать, его продуктивным мышлением и интерпретациями. За пассивным страданием и идентификацией с полуразрушенным, опустошенным, недееспособным и обездвиженным объектом (как в случае Сержа и его депрессивной матери) может угадываться гораздо более активный деструктивный процесс атаки и изъятия жизни, смысла и ценности из работы и мышления аналитика, а также атака на собственную способность к восприятию, переживанию и мышлению (в том числе на уровне более или менее символизированных репрезентаций). Именно этот процесс Фрейд и ряд психоаналитических мыслителей, таких как Кляйн, Ривьер, Лакан, Сигал и другие, концептуализировали в терминах влечения к смерти, или Танатоса.