Страница 9 из 124
Однажды я принес ему «Собачье сердце» М. А. Булгакова, а он к тому времени читал уже не все, а с разбором, и, увидев машинописную копию, кивнул в сторону жены: «Пусть она прочтет». Дальше события развивались так. Ина решила какой-то отрывок прочесть Коле, занимавшемуся за письменным столом. Много прочесть ей не удалось. Вскоре он прервал свои дела, прислушался, а затем и остановил ее, сказав, что будет читать сам. Прочитав, сказал: «Гениальный писатель».
Ну вот в моем повествовании появилась и жена, а я ее еще не представил.
В 1951 году я закончил театральное училище и на семь лет уехал из Москвы. Виделись мы в эти годы редко. В 54-м году в письме ко мне мелькнули буквы И. М. Л., позже они стали часто предшествовать многим стихам Глазкова. За этой аббревиатурой — «Иночка моя любимая», позже получившая более высокий титул, в одному Глазкову ведомой табели о рангах — «Умница Бурундучок», и пожалована недвижимым имуществом — бухточкой Бурундучка, расположенной в районе Крылатского. Свидетельство тому — стихи под таким названием в сборнике «Первозданность». Эта книга, пожалуй, больше других глазковских книг полна путевых впечатлений Великого путешественника, как он сам себя называл и каковым был на самом деле. Он очень любил свой дом, любил работать дома, любил дружеские застолья дома, любил возвращаться домой и… любил уезжать, уплывать, уходить. Улетать не любил — мало путевых впечатлений. Если не было возможности съездить куда-то далеко от дома, — электричка или автобус — и он в лесу.
Сколько здесь глазковской влюбленности в природу, удалой шаловливости и талантливой поэзии! И как просто и естественно.
В блоковском Шахматове. Слева — С. В. Штейн, сосед по квартире и друг Н. И. Глазкова. 1974 год
Стремление к простоте присуще всему творческому пути Николая Ивановича. Не в этом ли причина постоянного саморедактирования? Он любил повторять: «Краткость — единственная сестра таланта!» Хотелось крикнуть: но не до такой степени! Ведь от целых поэм порой оставались только строфы, а то и двустишия. Доводы, что он сам ценил когда-то выброшенные строки, на него не действовали. У него на этот случай был свой резон: «Великие люди тем и отличаются от ничтожных, что признают свои ошибки». И «саморедактировал» он со всей категоричностью: после такой редактуры прежние варианты уничтожались. Я всегда был противником Глазкова-редактора, и в этих заметках цитирую по памяти кое-что уничтоженное автором.
Когда-то у него была теория «сильной строки», из нее следовало, что все стихотворение определяется и держится одной сильной строкой. Помню, как многих, читавших хорошие стихи, он упрекал в отсутствии сильных строк. Позже он отказался от этой теории, но афористичность осталась одной из сильных сторон его поэзии.
Самобытность и оригинальность Николая Ивановича заставили обратить на него внимание кинематографистов. Правда, в первый свой фильм студент Глазков пришел по объявлению, звавшему принять участие в массовых сценах «Александра Невского» режиссера С. Эйзенштейна. Об этом написаны стихи с прекрасным признанием:
Для актера массовка — поругание всех честолюбивых помыслов, а у него — просто и с гордостью: в русской массовке служил рядовым!
Позже он снялся в «Андрее Рублеве». Андрей Тарковский пригласил его сам, и Летающего мужика в исполнении Глазкова все запомнили: оглядывается… настороженный взгляд исподлобья… и: «Летю-ю-ю!..»
В «Романсе о влюбленных» А. Кончаловского сыграл роль матрасника. В фильме есть крупный план Глазкова во время встречи героя, к сожалению, кадр оборван, но умилительная улыбка матрасника запоминается. В ней — характер персонажа.
В Николае не было ничего актерского, не было дара перевоплощения, но было одно из необходимейших актерских качеств — органичность пребывания в предлагаемых обстоятельствах.
Последние годы мы жили далеко от родного Арбата и друг от друга. Он «получил фатеру» в Кунцеве, на Аминьевском шоссе, и единственный плюс этого переезда был в соседстве с Москвой-рекой. К этому времени он, в прошлом мерзляк, холодными обливаниями закалил себя и купальный сезон растягивал чуть ли не до ноября. И вот как-то осенью он усиленно приглашал меня приехать к нему и вместе пойти купаться; я от купания отказался, сославшись на холод, на что он успокаивающе прокричал в телефонную трубку: «А тебе и не надо купаться! Ты будешь стоять на берегу и восхищаться». В этом тоже Глазков. Ему нужны были свидетели его подвигов, ему было нужно признание.
Уже тяжело больной, он отмечал свое шестидесятилетие. Гостей было много, а он всегда был рад им. Но самую большую радость доставил ему сын, «Коля маленький». Он отчеканил серебряную юбилейную медаль с глазковским барельефом, и Николай Иванович на протяжении всего вечера то прятал ее в карман халата, то снова вынимал и просто держал в зажатом кулаке.
Время болезни оказалось удивительно продуктивным в его творчестве. Слабеющий на глазах, он не отрывался от письменного стола. Больным он написал пьесу, большие циклы стихов «Объяснения в любви» и «Самоцветы». Сколько блеска и остроумия в «Объяснениях» тяжело больного Глазкова! И масса стихов. Их он сочинял ночью, а днем только записывал. Я спросил, было ли так прежде, он ответил: «Прежде ночью я спал». — «Как выдерживаешь ты каждодневную и неотрывную работу?» — «Иначе нельзя, Сереженька. Без работы умру».
Еще совсем недавно он, в крайнем случае, сказал бы «помру».
Шестьдесят первую годовщину Николая Глазкова мы отмечали уже без него. Его друг, поэт Евгений Ильин, сказал: «Как много мы у него не спросили!». Да, много. Многое мы упустили в своих рассказах о нем. Но остались стихи. В них — все о Глазкове.
Андрей Попов
Здравствуй, Коля!
Как быстро летит время. Уже десять лет, как тебя нет с нами… И вот сейчас мы вновь вместе, чтобы вспомнить прожитое и пережитое. Не знаю, как другим, а мне от этого и радостно и грустно. Радостно потому, что тебя не забыли и по-прежнему ценят и любят многие. И грустно, так как воспоминания всегда порождают запоздалые сомнения и сожаления о совершенных или, наоборот, несовершенных поступках, о том, что следовало бы сделать и сказать, и о том, что было сделано и сказано в жизни. Особенно остро чувствуешь это, когда предаешься воспоминаниям о своем детстве и юношестве уже в преклонном возрасте. Сопоставление мира иллюзий с суровой реальностью всегда болезненно и горько. А именно это мне и предстоит сделать…
Более полувека назад, точнее — 1 сентября 1927 года, мы впервые встретились с Колей на пороге неведомого доселе для нас, таинственно-загадочного и поэтому заманчиво-притягательного школьного мира…
Среди нескольких десятков первоклашек, собравшихся во дворе школы, он выделялся аккуратно отглаженными новыми штанишками и белой рубашечкой. А я, наоборот, привлек внимание нашей будущей учительницы перешитыми из материнской юбки заплатанными штанами, которые по дороге из дома успел уже испачкать едко-зеленой масляной краской, не удержавшись от соблазна пролезть между металлическими прутьями недавно перекрашенных железных ворот, вместо того чтобы пройти через находившуюся в нескольких шагах от них открытую калитку. Впоследствии, узнав об этом, Коля прокомментировал мое неразумное поведение словами Владимира Маяковского: «…где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше?..» Но, по всей вероятности, не только наш внешний облик, а и внутреннее состояние заинтересовали учительницу. В отличие от него, стоявшего немного в стороне ото всех ребят и бросавшего растерянные взгляды в сторону группы родителей, бабушек и дедушек, среди которых находилась и его мама, я чувствовал себя совершенно свободно и уже затеял спор, готовый перейти в драку, с двумя мальчиками, один из которых жил в нашем доме и всегда обыгрывал меня в фантики. Поэтому, когда прозвенел звонок и всех стали выстраивать парами, учительница поставила нас с Колей рядом, по всей вероятности исходя при этом из высших педагогических принципов о возможном сочетании диаметрально противоположных личностей с целью их последующего благотворного влияния друг на друга.