Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 124

Воспоминания о Николае Глазкове

Ваншенкин Константин Яковлевич, Паттерсон Джеймс, Крелин Юлий Зусманович, Окуджава Булат Шалвович, Одноралов Владимир Иванович, Самойлов Давид Самойлович, Слуцкий Борис Абрамович, Заславский Риталий, Аронов Александр, Евтушенко Евгений Александрович, Достян Ричи Михайловна, Рассадин Станислав Борисович, Дмитриев Олег, Наровчатов Сергей Сергеевич, Шевченко Михаил, Козаков Михаил Михайлович, Дмитриев Николай Николаевич, Межелайтис Эдуардас Беньяминович, Ильин Евгений Ильич, Луконин Михаил Кузьмич, Авербах Юрий Львович, Либединская Лидия Борисовна, Брик Лиля Юрьевна, Попов Андрей Иванович, Межиров Александр Петрович, Шорор Владимир, Вульфович Теодор, Катанян Василий Абгарович, Храмов Евгений Львович, Лисянский Марк Самойлович, ...Вознесенский Андрей Андреевич, Цыбин Владимир Дмитриевич, Старшинов Николай Константинович, Панченко Николай Васильевич, Озеров Лев Адольфович, ...Сарнов Бенедикт Михайлович, Хелемский Яков Александрович, Павлова Муза Константиновна


Один за другим выходили в печать, добивались читательского внимания глазковские погодки. Сам же Глазков оставался в стороне. Он очень много работал. Не издав своей первой книги, он издал вторую, третью, четвертую и т. д.

Однако «дожатие» затягивалось.

Мне кажется, что куда отчетливее я рассказал бы обо всем этом в стихах:

1976

I

Сергей Штейн

Воспоминания соседа

Давно избавились москвичи от дровяных забот, и уже почти десять лет прошло с тех пор, как не стало автора этих поэтических строк, многие годы бывших визитной карточкой поэта Николая Глазкова.

А дом на Арбате стоит и поныне. Он очень старый, и помнит Наполеона. Чтобы увидеть его, вы пройдете с Арбата под высокой гулкой аркой, прорезавшей другого свидетеля 12-го года, — в нем, по семейному преданию, останавливался то ли Даву, то ли Мюрат. Позже он перестроен и надстроен. Наш же флигель не мог приютить никого из наполеоновских маршалов, потому как первый его этаж во времена нашествия двунадесяти языков был конюшней, а второй сеновалом. В начале века его окружили пяти-, шести- и семиэтажные доходные дома, а в нем самом после соответствующих перестроек на втором этаже появилась квартира 22, в которой изредка, наездами из Петербурга, останавливалась семья домовладельца и где после также соответствующих, но уже и социальных перестроек в 1925 году родился автор этих воспоминаний и встретился с шестилетним к тому времени Колей Глазковым.

54 года соседства и дружбы. Я помню его учеником младших классов, с аккуратно подстриженной челочкой темных волос, и, кажется, вчера еще жал руку взлохмаченного и обородатевшего богатыря-балагура.



Для меня, может, эта борода — единственное изменение в Глазкове за долгие годы почти каждодневных встреч. Да, он неординарен, в нем много неожиданного, странного, но ведь это Коля, а он всегда и был таким. То, что для кого-то осталось в памяти как нечто необычное и яркое, даже шокирующее, для меня обыденно и естественно, как, впрочем, естественно было все в нем.

В своих письмах и поэтических посланиях он всегда обращался ко мне как к другу-соседу, так же всегда и подписывался. И эти мои заметки, кроме как на воспоминания соседа о друге, ни на что большее не претендуют.

В Москву Глазковы приехали из Нижегородской губернии, где в крупном селе Лысково Макарьевского уезда, на всю Россию знаменитого своими ярмарками, 30 января 1919 года родился поэт.

Дом по улице Ленина, 64 в городе Лысково Горьковской области. Здесь 30 января 1919 года родился поэт

Отец его, Иван Николаевич, член Московской коллегии адвокатов, высокий, статный, с сухим характерным профилем скорее римлянина, чем нижегородца, был человеком резким, волевым и добрым. При двоих сыновьях, он привел в дом беспризорника, и тот долгое время жил у них, пока бродяжий дух не позвал его в бега. Несколько лет жил у них подобранный на улице доберман-пинчер Джек. Собака, видимо, с трудной судьбой и тремя дробинами под кожей на холке. Характер у пса был не собачий, а зверский — он грыз (не кусал!) всех домочадцев без разбора, начиная с Ивана Николаевича и включая будущего поэта. Единственно, в чем проявлялась его «человечность», — это музыка. Стоило младшему из сыновей, Георгию, сесть за пианино, как пес оказывался рядом и, вслушиваясь в мелодию, мягко, попадая в тональность, вступал со своей сольной партией, постепенно оставляя пианино лишь роль аккомпанемента. И в нем победил бродяга. Иван Николаевич тяжело (именно тяжело) переживал потерю зверя. Вообще он был не чужд страстей, что стало мне понятно несколько позже, но и в первых запомнившихся мне эпизодах он предстает человеком, знающим и любящим вкус жизни.

Дом, в котором Н. И. Глазков жил с 1923 по 1971 год (Москва, Арбат, 44)

В его речи не было характерного волжского оканья, но все гласные были полнозвучно широкие и, я бы сказал, звучали плотоядно. С самого раннего дошкольничества запомнилось: мы, дети, играем в детской (одна из трех комнат), в столовой гости, и Иван Николаевич громко кричит на кухню: «Лара, подавай телятину!» Не знаю, каково было жаркое, но слово это истекало соком: «Те-еля-яти-ину-у!» Видимо, с той поры и на всю жизнь моим нечастым свиданиям с телятиной предшествует дрожь вожделения.

С таким же вкусом и наслаждением читал он нам любимого им Чехова. Мы сидим в кабинете на кожаном диване под брокгаузовским многотомьем, Иван Николаевич в кожаном глубоком кресле у письменного стола, в руках марксовский том в зеленом переплете под мрамор — «Роман с контрабасом». Много позже я обнаружил в этом рассказе некую пикантность, детство же сохранило лишь пропажу белья музыканта и как кого-то несут в футляре по ночной дороге. Но главное — это лицо исполнителя, нет, не исполнителя, а творца! Глубоко спрятанные под рыжеватые кустистые брови глаза жадно выхватывают со страницы слово, и к нам оно летит наполненное плотью и радостью большого и щедрого человека. Четко его лицо я помню лишь в двух случаях: смеющееся и счастливое в этот чеховский вечер и глубоко задумчивое, запрокинутое к потолку, когда он, с зажатой казбечиной в зубах, слушал моего папу, вернувшегося домой после трехлетней — увы, не последней — отлучки.

Литературные вечера прервал тридцать восьмой год.