Страница 113 из 126
В разгар веселья Александра, улучив момент, подсела к Петру Васильевичу и стала поспешно, чтобы никто не услышал, оправдываться:
- Вы не думайте, будто я Андрею Васильевичу навязалась. Я своих пятерых и без него обихожу. Муж-то у меня вроде шестого был: что с ним, что без него. Одна управлялась, занимать не ходила. Захочет он - в любой день уйду. Опять же ему одному тоже не сладко. Ни постирать, ни приготовить. Всю жизнь всухомятку. Жалко мне его очень. По его бы характеру золотую бабу впору. Цены ему, охломону, нету. - Она помолчала и вдруг прорвалась. Невезучие мы с ним. ох, невезучие! Три десятка лет друг около друга толклись, а сходимся, когда уже о душе думать надо. Лучшие годочки по ветру разлетелись!.. Эх! - Ее словно подбросило с места, она сорвалась и вышла в круг. - Не пожалей, Вася, для меня гармошки!
Я любила тебя, миленький,
Любить буду всегда,
Пока в морюшке до донышка
Не высохнет вода.
Александра плыла по комнате, полузакрыв глаза, и несломленное возрастом гордое тело ее упруго подрагивало под цветастым, сильно расклешенным платьем. Запевая, она смеялась и плакала, и в этом ее смехе, и в этих слезах сказывалась вся ее последняя, отчаянная надежда, хотя бы напоследок отвоевать у судьбы свою долю немолодой бабьей радости:
Выйду в поле по тропиночке,
На берег погляжу.
Выпей, милый, по кровиночке,
Я слова не скажу...
- Смотри Петек! - с восторженным жаром дышал на ухо брату Андрей. Разве ей её годы дашь? Королева!.. Вот и мне посветило на старости.
- Дай тебе Бог, Андрюха! - блаженно растекаясь, Петр Васильевич бережно оглаживал руку брата, свисавшую у него с плеча. - Дай тебе Бог...
Ночь вкрадчиво шелестела за окном мокрой листвой, сквозь которую заглядывали в комнату резкие, словно бы умытые звезды.
Говорят, что непригожа я,
А ты совсем рябой.
Будто нитка за иголочкой
Пойду я за тобой.
Не сводя с Александры осоловевших глаз, Петр Васильевич прозревал в ней другие черты, в другую, теперь уже почти забытую им пору...
VI
ЕЩЕ ОДНО ВИДЕНИЕ ПЕТРА ВАСИЛЬЕВИЧА
В это утро Петр Васильевич проснулся мокрый от пота и с головной болью, клещами стиснув-шей ему виски. Сомнений быть не могло: езда по дороге, забитой тифозными составами, давно научила определять первые признаки сыпняка. "Не ко времени угораздило тебя, Лашков,- огорчился он про себя,- совсем не ко времени".
За окном вагона колобродила вьюга. Она мела уже третьи сутки, не переставая, и конца ей, судя по всему, не предвиделось. Третьи сутки спецпульман Лашкова одиноко торчал в открытом поле где-то между Скопиным и Ряжском. В спальном купе их обитало двое: он и его помощник Веня Крюков. Веня сладко храпел по соседству, и от одной мысли, что тому теперь придется возиться с ним, и в результате они могут свалиться оба, Петру Васильевичу становилось худо: "Надо бы спровадить его от себя, рано ему еще отходного играть".
- Веня! - тихонько окликнул он. - Веня!
Тот, привыкший за дорогу к неожиданным побудкам, откликнулся сразу, будто и не спал вовсе:
- Ты чего, Петр Васильевич?
- Вроде... того... заболел я.
- Может, продуло? - тревожно напрягся Веня. - Сейчас мы кипяточку сообразим.
- Нет, Веня, тут кипяточком не обойдешься... Ты бы перебрался от меня к паровозникам... Оно так надежнее.
- Думаешь, тиф?
- Он... Все, как по-писанному... И жар... И голова чугунная... Соображай... Поберечься тебе надо.
- Это где же я поберегусь, Васильич? - Веня хмыкнул покровительственно. - В степь, что ли, ночевать уйду? На паровозе не побережешься много. Вша-то она все равно найдет. Давай-ка лучше собираться.
- Куда, Веня?
- А это, куда поведу, туда и пойдешь. - Он уже одевался. - До первого обходчика доберемся, а там видно будет. Я сейчас к паровозникам сбегаю, приведу кого-нибудь на подмогу. Один я с тобой не слажу, уж больно ты, Васильич, здоров. Да и ветер...
Вскоре Крюков вернулся с молоденьким кочегаром Тимошей Самсоновым, известным в Узловске своим круглым сиротством и забитостью. Тимоша загнанно оглядел Петра Васильевича, поморгал сонными глазами, тихо сказал:
- Ничего.
Вдвоем ребята быстро и вдумчиво оборудовали Петра Васильевича для предстоящего похода. Руки у Тимоши, против ожидания, оказались цепкими и сильными, чувствовалась кочегарская выучка. Парень ловко подвел крепкое свое плечо ему под мышку и уверенно двинулся к выходу, осторожно волоча его за собой. При этом кочегар время от времени приговаривал:
- Ничего... Ничего... Ничего, дядя Петя...
Метель, казалось, обезумела окончательно. Вьюжная крупа соединила землю и небо сплошной гудящей стеной. Поезд пропал из вида, едва они отошли от него несколько шагов по наполовину заметенному полотну. Каждый следующий шаг давался им все с большим трудом. Петр Василье-вич чуял, что ноги перестали слушаться его. Он все чаще повисал на плече Тимоши, не в силах стронуться с места и, наконец, обезножил совсем. Тогда, сменяя друг друга каждые пятьдесят-сто метров, ребята понесли его на себе. То и дело впадая в забытье, Петр Васильевич в полубреду явственно различал впереди очертания близкого жилья с дымящимися над ним трубами, но сознание вновь возвращало его в беспросветную коловерть метели и тогда он с трудом складывал горячечными губами:
- Заплутаем... Вернуться бы.
- Ничего,- хрипел, поворачивая к нему обмороженное лицо, кочегар. Ничего.
Они бы, наверное, так и не заметили сторожки при дороге, если бы Тимоша не споткнулся о настил переезда и не упал, увлекая за собой и Петра Васильевича.
- Добрели! - возбужденно кричал Веня, помогая им подняться. - Погодите маленько, я посмотрю. Если пост, я крикну... На крик и заворачивайте.
Прошло несколько томительных минут, показавшихся Петру Васильевичу бесконечными. При такой рузрухе, какая царила на дороге, сторожка могла оказаться пустой и разваленной. В таком случае песенка его будет спета: на обратный путь ребят уже не хватило бы.
- Давай помаленьку! - пробился к ним словно пропущенный сквозь ватную подушку голос Вени. - Тяни сюда... Сюда... Я тут... Давай... Давай... Сюда...
И лишь только Петр Васильевич ощутил под собой твердую опору жилого пола, память его рухнула в провал жаркого забытья. Среди множества лиц и голосов, круживших в воображении Петра Васильевича в последующие дни, в памяти его отложилось одно лицо и запечатлелся один голос. Когда, после трех недель перемежавшегося короткими просветлениями бреда, он впервые по-настоящему пришел в себя, оно - это лицо - склонилось над ним, и знакомый теперь голос облегченно произнес: