Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 57



Я просто бессилен против этой бесцветной, злобной массы, которая при встрече со мной оскорбляет меня и пытается уничтожить. Но я не сдаюсь. Я считаю, что эти горы тупости, гигантские башни слабоумия должны где-то иметь изъян, и, возможно, придет час, когда мы станем свидетелями их гибели. И тогда вместе с немногими уцелевшими, кто еще знает, что такое крест, любовь и искусство, мы устроим такую жизнь, в которой представление о Рае, возможно, окажется просто представлением. Возможно, возможно… это жестокое слово скрывает в себе нерешительность!

[…]

Мюльгейм, 9 ноября 1940 г.

[…]

Раннее утро, я сижу здесь, в комнате, в нервном ожидании, что вот-вот откроется дверь и войдет какой-нибудь капрал или ефрейтор и схватит меня за шиворот. Казарменный двор буквально сотрясает солдатская брань. […]

Но однажды наступит мир; если Господу Богу будет угодно, то я еще увижу его. Можно будет опять радоваться цветам лета, и сердце будет одурманено яркими красками осени, одурманено без боли. Лучшие из нас, как водится, останутся навсегда на полях сражений, и мы не будем печалиться об этом, поскольку так и должно быть […]: молодыми умирают любимцы богов. Мы не будем больше носить военную форму, а это означает, что нам будет дозволено — хотя и с очень большой оговоркой — быть самими собой. Но зато везде будет царить мир вплоть до следующей войны. И однажды, прекрасным летним солнечным днем мы отправимся с тобой на прогулку по Рейну, который является воплощением нашей родины. Такое невозможно даже представить себе… Я не смею додумать свою мысль до конца, слишком тяжко давит на меня груз войны. […]

Жизнь — не простое арифметическое действие, в противном случае торговые люди, эти глашатаи скрупулезно выверенного баланса, стали бы самыми великими художниками; именно они, эти пророки стоящих выше всяких подозрений постоянных рядов чисел, именно они, представители определенного рода стабильности и порядка, являются антиподами художественным натурам. Художники знают, что нам нет спасения, что мы по уши увязли в долгах и, вполне возможно, наш беспредельный кредит один прекрасный день будет прощен. Художники знают, что неуспокоенность есть жизнь, а то, что общепринято считать порядком, столь же далеко от него, как далеки от истинного искусства выставляемые летом в Мюнхене картины. […] Жизнь — будем оперировать красивыми коммерческими понятиями — это счет Бога и никогда не дает желаемого результата. Даже если я буду принужден целых пятьдесят лет исполнять эту абсолютно чуждую мне работу прусского солдата, то есть все эти пятьдесят лет буду только страдать, даже в этом случае — в чем я убежден — […] я все еще буду находиться в большом долгу перед Богом и сгину без Божьей милости, безвозвратно сгину. Окажись философы от коммерции правы, жизнь стала бы одинаково скучной и простой; всегда можно было бы подсчитать, сколько выпало на нашу долю часов счастья или несчастья, и мы вечно смотрели бы на циферблат, подобно скряге (современному скряге), который постоянно проверяет, насколько увеличился его банковский счет.

Был только один-единственный человек на земле, который совершенно спокойно мог обходиться без того, что мы — как бы сентиментально это ни звучало — называем счастьем, и этим человеком был Бог, Христос. Он один выстрадал столько, сколько нам всем пришлось бы страдать, если бы Бог — о ужас! — будь Он коммерсантом, принял в расчет масштабы этого мира. Бог дал нам три возможности, чтобы увидеть последний отблеск Рая и обрести счастье: быть художником, любящим сердцем и ребенком; они зачастую разбросаны по всей земле, но их число мало по сравнению с толпой; они бесконечно страдают, но часто необычайно счастливы. Кто имеет глаза видеть, да видит[9], несмотря на любые маски и профессии… На свете нет более интересной науки или искусства — по крайней мере, я не знаю, — чем физиогномика. Вглядывайся в лица встречающихся тебе людей. Тогда ты будешь представлять себя врачевателем, который после ужасающей битвы идет по безмолвному полю сражения в тусклых сумерках угасающего дня. Повсюду трупы, трупы, трупы — и только иногда, ах, твое сердце вздрагивает, вздрагивает от радости: ты находишь живого, живого человека! Ты видишь лица, сияющие от счастья, и те, на которые, словно от мрачного огня, пал отсвет несчастья, но они живы… живы. Они не умерли в один из дней и вовсе не ждут, чтобы однажды, когда случайно остановится их сердце или откажут легкие, их смерть, случившуюся тогда-то и тогда-то, зарегистрировал отдел, ведающий актами гражданского состояния. […]

[…]

Мюльгейм, 3 декабря 1940 г.

[…]

Ничего на свете я не любил так, как музыку Бетховена; иногда при звуках его мелодий у меня возникало такое чувство, будто он мой брат или очень близкий друг; сам я, что называется, «абсолютно немузыкален»; я даже не умею проанализировать композицию музыкального произведения; я могу только слушать, и я слушаю; порою, когда я слышал «Адажио» Бетховена, я часто плакал, даже не замечая этого, или смеялся, как счастливый ребенок во время своих проказ, Бетховен — моя стихия…

Ах, в тот незабываемый вечер я действительно часто погружался в свои мечты и никто не мешал мне слушать его, даже мое обычно столь шумное окружение. Ничто не угнетает меня так, как толпа, будь это даже в церкви. Ненавижу народ на общественных сборищах, это он восклицал: «hosia

[…]

Последние месяцы, уже в госпитале, я понял, что, пожалуй, никогда — наверное, никогда — не стал бы католиком, если бы Бог не оказал мне величайшую милость, позволив родиться в Una Sancta[11]. А поскольку я знаю и верю в то, что церковь действительно владеет истиной, я никогда не сумею в достаточной мере выразить свою благодарность за счастье познать эту истину изнутри и узреть ее. Сколько же раз Бог спасал меня, сколько раз окунал в поток святой крови Христовой, которая всех нас обмывает. Я уже рассказывал тебе, что с двенадцати до девятнадцати лет меня, как неживого, просто таскали за собой в церковь; целых семь лет я не исповедовался, не причащался, не молился. И только иногда — казалось бы, без видимых причин — плакал. Быть может, ныне во мне пробуждается мучительная безотрадность этих долгих лет, когда порою я ни с того ни с сего вдруг расплачусь; тогда мной овладевают безмерная печаль и меланхолия, и мне кажется, что я истекаю кровью. Вполне возможно, что это только пена от тех бесконечно безотрадных семи лет, которая въедается в мою душу; тогда я становлюсь сам не свой… ничего не чувствую и не ощущаю себя, я словно чужой, пока наконец не прихожу в себя…



И знаешь, самое ужасное в этих семи годах — и в том моя глубокая вина, которую я никогда не прощу себе, — что я не терял веры, а поскольку все эти годы я веровал, во мне всегда жили любовь и надежда, однако я их замалчивал и, может быть, даже убил в себе; но Бог воскрешает мертвых…

Представляешь, меня спас Леон Блуа[12], именно он, и я люблю его больше всех европейских сочинителей книг. Лишь спустя годы это дошло до моего сознания; теперь я до некоторой степени разбираюсь во всей этой путанице. Многое прояснилось зимой 1936–1937 гг.[13], она стала решающей для меня; меня пробудили от спячки мой брат Алоис, Каспар… и Леон Блуа, его следовало бы назвать первым. Временами мне кажется, что я только после этого появился на свет и крестился. С той поры так и мечусь туда-сюда, но я живу, живу, живу. Я полон жизни. И мне становится холодно при мысли о том, что я так и остался бы невоскрешенным…

9

По аналогии с библейским выражением: «Кто имеет уши слышать, да слышит!». Евангелие от Луки, 8, 8; 14, 35.

10

Распни его! (от лат. cruci-fïgo — распинать на кресте).

11

Единственная святая церковь (лат.).

…родиться в Una Sancta — то есть в лоне католической церкви. Родители Бёлля были правоверными католиками, поэтому в семье царил дух католицизма и вся жизнь проходила в неукоснительном следовании канонам этой веры.

12

Блуа Леон Анри-Мари (1846–1917) — французский писатель, один из крупнейших католических писателей конца XIX — начала XX в. Бёлль узнал о нем, прочитав его роман «Кровь бедняка» и «Дневники».

13

Бёлль намекает на то, что именно в этот период во время частых дискуссий с братом Алоисом и его другом Каспаром Маркардом он открыл для себя таких авторов, как Бернанос, Мориак, Честертон и — в первую очередь — Леон Блуа, сыгравших важную роль в его развитии и духовном становлении. Благодаря их произведениям он понимает, что такие писатели могут, по его собственному высказыванию, влиять на ход истории человечества. (Роман Блуа «Кровь бедняка» был подарком Алоиса).