Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 57



Постараюсь остаться послушным и поеду трамваем в Мюнгерсдорф, эту маленькую деревеньку на окраине Кёльна, которая необычайно значима для меня, ибо именно оттуда я всегда уходил на ненавистную мне караульную службу…

Я верю в будущее, твердо и всем сердцем, я знаю, что оно будет беспокойным и многострадальным, но оно принесет также много-премного счастья. […]

Только что прозвучало адажио из концерта; ты, конечно, помнишь те незабываемые, прекрасные, щемящие, страстные звуки, которые передают всю боль, все горе и всю блаженную беззаветную преданность человеческого сердца роковой судьбе, завещанной ему Богом, которая после смерти на кресте Христа распоряжается живым человеком… Я не знаю ничего более опасного, более дикого, ничего более проблематичного, чем христианское бытие, эта единственная разверстая рана между Богом и миром, этот бешеный водоворот греха, страсти и святости; всегда, всегда быть отданным на произвол, всегда висеть над пропастью, всегда заглядывать в нутро преисподней, словно в улыбчивую красную физиономию пьяницы, которая склоняется над кем-нибудь в очередной забегаловке, и вновь и вновь ощущать бесконечное благородство Божьей милости; всегда любить и ненавидеть, никогда не исчезать навечно, продавшись этому дьявольскому покою и уравновешенности душевного склада — «больше-не-страдать-и-уметь-любить»… какой все-таки сумасшедший риск — жить, какая это фантастическая игра; снова и снова набивать себе шишки по причине свойственной нам слабости, ежедневно, бесконечно часто, вновь и вновь припадать к истинному источнику нашей страсти…

[…]

Кёльн, 30 июля 1941 г.

[…]

Наконец набрался мужества приняться за изучение русского языка. Перво-наперво надо постараться преодолеть самое скучное и трудное, а потом, чем больше занятие доставляет тебе радости, тем легче учиться. Первое, самое скучное и трудное время будет длиться для меня дольше, чем обычно, поскольку я продвигаюсь вперед только ползком, но я намерен хоть раз выдержать до конца. Отныне я буду писать тебе не реже, но значительно меньше; ты поймешь меня, ведь я хочу серьезно заниматься, и дома вечерами тоже, иногда по получасу, но чаще час.

Алоис подарил мне на именины чудесную книгу — «Дневники» Кьеркегора; это один из наиболее почитаемых мною мужей, лучший среди христиан, таких, как Блуа, и Достоевский, и Честертон, хотя до сих пор я из его творчества почти ничего не читал, поэтому едва знаю его — ведь у меня необычайно мало времени для чтения, — я почитаю его за то немногое, что восхитило меня в нем. Я радуюсь всем прекрасным книгам, которые однажды приобретут огромную ценность, хотя нынче не могу прочитать ни одной из них. Твой необычайно огромный и великолепный подарок вообще не поддается никакому измерению; быть обладателем всех произведений Святого Фомы — об этом я прежде и помыслить не мог; его книги дают мне невероятное спокойствие, хотя пока я до бесконечности далек от того, чтобы постичь даже частичку его духа; я рад предстоящей непередаваемо трудно выполнимой работе — познакомиться со всеми этими людьми. В будущем нас ждет великая борьба, огромная по своим масштабам, но до ужаса незначительная в методах борьбы противника; иногда я чую ее, как большой пожар, и тогда мое сердце тоже становится таким же большим и гордым, равно как и трусливым и робким. Нам предстоит выполнить огромной важности задание — сохранить христианские блага для Германии. Теперь я часто преисполнен великого усердия ради будущего, когда нахожу в каком-нибудь толстом авторитетном журнале один из тех намеков, которые дают представление о чудовищном отступлении от веры Христовой, и я предчувствую наше бесконечное одиночество, когда во время погребений в полной мере вдруг осознаю полное непонимание религии и отступничество от церкви. Мне кажется, мы приближаем время, когда нас апокалипсически, абсолютно откровенно выставят перед всем миром круглыми дураками, а также врагами…

[…]

Кёльн, 31 июля 1941 г.

[…]



Пишу в перерыве между работами и караульной службой и очень спешу, каждую минуту может раздаться свисток, но может немного и припоздать. В этом у нас нет точности. В общем, не расстраивайся, если письмо получится коротким, а конец неожиданным. Сумею ли написать тебе сегодня из дома, пока еще не знаю. Это первый вечер, когда я увижу Алоиса после воскресенья; во вторник вечером, около семи, они уехали в Зигбург, а нынче утром снова вернулись, но через восемь дней Алоис опять уедет. Мне очень хочется надеяться, что скоро он вернется насовсем, чтобы наши родители наконец успокоились. У меня всякий раз до боли сжимается сердце, когда я вижу обоих стариков, как ужасно они теперь выглядят. К тому же еще и похудели. Возможно ли представить себе, чтобы мой отец еще больше похудел… Это меня по-настоящему сильно волнует; вчера он был у окулиста и узнал, что у него на три четверти потеряно зрение. Просто невыносимо безучастно взирать на то, как оба погибают из-за этой войны и только из-за войны. […]

Еще раз прослушал великолепную пластинку, «Приглашение к танцу»[41], а сейчас звучит изумительный концерт Бетховена. Музыка всегда необычайно утешает и воскрешает меня. Я словно пробуждаюсь от своего тупого и жалкого серого существования и снова сознаю, что ведь есть духовная жизнь, которую я еще не реализовал, и тогда я точно знаю, что мне надобно делать, знаю также, что эта подневольная жизнь временная и, собственно говоря, только внешняя и что поддаться этой неволе внутренне будет исключительно лишь проявлением моей слабости. […]

Не позволю себе больше этого делать… напиваться от тоски; вообще не буду, пока тебя нет. Когда я немного выпью, я как будто прозреваю и тогда четко осознаю собственную потерянность в этой убогости и свою бесконечную слабость; во мне пробуждаются силы и необузданное стремление написать отличную книгу; это страстное желание, что до сей поры дремало во мне, стряхивает с себя оковы сна, и я бьюсь над невозможностью удовлетворить его.

[…]

Кёльн, 7 сентября 1941 г.

[…]

Ужасающий шум, ор и грохот воцарились в нашем нынешнем жилище; из репродуктора изливаются звуки совершенно прелестного концерта Моцарта; сквозь открытые окна и двери врывается шум с улицы и с вокзала, и двенадцать мужиков, перебивая друг друга, орут и гогочут во всю глотку. Несмотря на весь этот бедлам, я слушаю прекрасную и нежную музыку и счастлив этому проявлению жизни, истинной жизни. Ах, атмосфера последних недель грозит прямо-таки раздавить меня; прежде я был волен делать, что хочу, по крайней мере, в те часы, которые имел право проводить вне стен казармы, вечерами после службы; однако теперь меня всегда и повсюду преследует это сумасшедшее давление; поэтому когда ближе к вечеру я еду на трамвае в город, меня почти до отчаяния доводит мысль о том, что спустя несколько часов мне предстоит ехать этой же дорогой назад. А что, если придется еще и общаться с этим выродком, корыстолюбцем, с этим вонючим подонком, который не стоит даже того, чтобы сидеть с ним за одним столом; если я уже загодя знаю, что мне предстоит обратиться к фельдфебелю или унтеру, то меня обдает жаром от сознания этого безмерного унижения, и я зверею и теряю рассудок от стыда и страха. Ты просто не поверишь, какие это ничтожные, подлые насквозь и пошлые людишки, с которыми мне приходится день за днем делить место под солнцем. Не товарищи… нет, это сволочи в петличках… Сегодня утром в мюнгерсдорфской церкви увидел двух наших унтер-офицеров и крайне удивился; я, конечно, знал, что они порядочные свиньи, как, впрочем, и все остальные; но тут я заприметил там и нашего начальника, а ведь всем известно, что он очень одобряет посещение церкви. Можешь представить себе такой подхалимаж и пресмыкательство? Господи Боже мой, никакой фантазии недостанет, чтобы распознать все ухищрения извращенной душонки. Сегодня днем, когда мы уже приготовились к маршу, наш унтер, почитай, разлегся в окне; его леденящая душу предательская рожа в темных очках буквально придавила меня к земле, так что я ни о чем другом и помыслить не мог, как только о том, что истинно, и хорошо, и достоверно. Я, конечно, могу избавиться от этого сумасшедшего давления, но скоро, очень скоро меня и так освободят от этой скверны…

41

Концертная пьеса для фортепьяно известного немецкого композитора и дирижера Вебера Карла Марии фон (1786–1826), основоположника немецкой романтической оперы.