Страница 74 из 84
Я обвела глазами присутствующих. Выбор был. Употребляя плохой каламбур — выбор как на подбор. Я выпила еще.
Плыли лица, плыли голоса, плыло время.
— Кажется перебираю, — сообщила я вслух.
Сосед вскочил и завертелся в тесном пространстве между мной и каким-то художником, мне его представляли, который как раз и был «на подбор»:
— Да что вы! Только начали. Хорошо сидим.
— Слишком долго, — пожаловалась я.
— Это долго? Это долго? Вот один раз мы пировали три дня, и никто ни разу не встал из-за стола!
— Как это?
— Если бы кто-нибудь встал, он бы умер.
— ??
— В глазах присутствующих женщин.
Сосед хохотал и суетился. Мне почему-то казалось, что он должен быть в котелке и с сигарой. С чего бы такое? Черт его знает, но котелок и сигара обязательны, они даже виделись.
Каких присутствующих женщин? Нет, кроме меня, за столом никаких женщин. Хозяйка и девочки только бесшумно возникают, чтобы убрать опустошенное блюдо. Возникают и сникают. Нет, так не говорится. Исчезают.
У Тенгиза вполне милая жена. Улыбчивая. Хорошее среднерусское лицо. Хотя грузинка. Катя говорила, что грузинка. Вот и по-русски говорит с акцентом. Акцент вполне приятен. И вообще вполне. Кате она мерещилась матриархальным чудищем. «Тенгиз никогда о ней не говорит. И когда я была в Тбилиси, нас не познакомил». «Катуля, ну зачем ему вас знакомить? Зачем тебе эти лицемерные взаимовежливости?»
А вот девочки двухсотпроцентные грузинки. И тоже милые вполне. Воспитанные, но не зажатые. Ох, Катя, Катя, как же все это тебе рассказывать?…
Плыли лица, плыли голоса, плыло время. Душно, чертовски душно. Я вышла на открытую галерею.
Солнце уже упало за зубчатый заборчик зданий на той стороне реки. Света с собой не забрало. Небо желтое и Кура желтая, фыркая, дыбится. А здания плоские, черные, вырезаны из черной бумаги и приклеены к небу. Как говорится, такой бы пейзаж, да с любимым мужчиной. Какие закаты в Греции? Хоть бы разок взглянуть.
Тенгиз вышел на галерею, тронул меня за плечо:
— Я вижу, Важа совсем замучил вас.
— Какой Важа?
— Ваш сосед по столу, Важа Тушмалишвили. Знаете, кто это? Это великий чеканщик. Его работы экспонируются по всему миру. Правда, самого его никуда не выпускают. Слишком много говорит. И все не то, что полагается.
Я хотела было сказать, что неплохо бы посмотреть работы Важа, но не успела. Тенгиз резко прижал меня к себе с болью, которую не пытался скрывать, выдохнул:
— Как мне плохо, Ксаночка, как мне плохо. Я не могу жить без Кати и с ней быть не могу. Я погибаю, просто погибаю. И не знаю, что делать… Как она?
— Плачет.
— Бедная моя, милая моя…
— Вы бы в Москву слетали, хоть поговорили бы…
— Нет, нет, нельзя. Нам обоим будет только хуже. Я решил. И сказал дома. Русико ведь все понимала. Я сказал, что — все. Нужно быть мужчиной.
— Наверное, вы правы. Мужчины так и считают. Только женщинам это трудно принять.
— Я вижу, я опоздал. Тенгиз, как всегда, любимец женщин. — Это сказал уже Важа, выпорхнувший на галерею. — Но я, Ксения, подарю вам больше, чем пошлый флирт. Я подарю вам ночную Мцхету. Зрелище!
— Прекрасная мысль, — откликнулся Тенгиз, все еще севшим голосом. — Ночью мы все поедем в Мцхету.
…Над каменной оградой Светицховели взошла луна.
Луна ползла слева от меня всю дорогу, пока я, пересекая Мцхету, шла к храму Светицховели. Но сейчас она взошла справа — оранжевая, остроконечная луна, соседствующая с той белесой и круглой, что ползла вдоль дороги.
Эта, оранжевая и остроконечная, отделилась от лиловой древесной кроны, опавшей на гребень ограды, и повисла в небе, притушив окружные звезды. Там, в высоте, над слиянием Арагвы и Куры, светился пойманный рыжими лучами прожекторов давний приют лермонтовского Мцыри — монастырь Джвари.
Можно было мысленно пройти по каменистой дороге, ведущей к развалинам Джвари и увидеть выветренные, подагрически вздутые камни кладки, обрывы задней стены и даже низкорослые цветы на серых стеблях, там и тут пробившие тело камня. Но мысль вернулась с полдороги, и я видела Джвари только этой остроконечной луной. Мцхета была и тут черным по черному обозначена верхней линией домов, оград, лишенных объема и плоти. Только один дом, за моей спиной, был озарен и объемен: в освещенном его окне виднелся на противоположной стене цветной ковер, видимый подробно в множественности рисунка. И слышен негромкий, медлительный разговор, точнее, беседа или просто течение речи на чужом языке, и эта нечитаемость незнакомого языка сообщала разговору многомерность смысла.
Мир был уравновешен тишиной и глуховатой непостижимостью чужой беседы. Мир был беспределен и краток в близкой красоте остроконечной луны, висящей над оградой Светицховели.
— Над монастырскою стеной
Остроконечною луной
Восходит Джвари…
Я произнесла вслух эти строчки, сложившиеся нежданно, точно застигая врасплох. Я испугалась звука собственного голоса, и оттого уже беззвучно возник конец строфы:
— Такое счастье с тишиной
Во мне пребудет и со мной
Еще едва ли…
Я действительно ощутила это почти физическое наполнение счастьем, которое вдруг заключилось в слова. Это было то редкое, пронзительное наслаждение, вероятно даваемое поэту новорожденной строфой, когда ты чувствуешь, что слит с красотой мира, что твои единственные слова, вставшие в единственном порядке, становятся достоянием всех и откровением для каждого. Ведь кто-то, застигнутый оранжевой луной Джвари, произнесет эти строчки, и ему покажется, что он сложил их сам, так как с ним будет то же, что сейчас с тобой, хотя, может быть, это вовсе не гениальные строки.
Я никогда не писала стихов. Только однажды ночью в ереванской гостинице, похожей на настольные часы, ко мне пришли строчки, заключающие миг высшего счастья.
И еще здесь. И в ту же секунду я ощутила просторное чувство свободы. Я была свободна, наконец, свободна. Свободна от Мемоса, от своей тоски, от ловушки, куда загнала себя на много лет.
Меня вызволил оттуда не красочный раскаленный грузин. Меня освободила остроконечная луна и особый покой, который удается постичь редко, а, может, и никогда. Во Мцхете он пришел ко мне.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Белая плиссированная юбка. Красная феска. Чулки до колен. Помпоны на башмаках, Точь-в-точь такими торговали все сувенирные ларьки. Только те были куклами «Память о Греции». А этот стоял живой у здания Парламента.
Катя — вот нахалка! — подошла, похлопала стражника по плечу и, видимо, что-то сказала ему. Тот подмигнул ей.
Нет, не имперские это нравы, подмигивать прохожим. Не то что Великобритания, владычица морей. Хоть и бывшая.
У меня вот было подобное. Как говаривал неумирающий Швейк: «В нашем полку был аналогичный случай».
Во время давнего приезда в Лондон пленил мой взор часовой у Букингемского дворца — пламенно алый, в могучей медвежьей шапке. Похоже, шапку соорудили в незапамятные времена, когда тут еще медведи водились. Такая она была историчная. Хоть молью и не травленная.
Я подошла, как сейчас Катька, и потрогала мех.
— Мадам, это не нейлон, — губами, но четко произнес стражник. Нейлон тогда только еще набирал силу.
Ни один мускул не дрогнул на молодом картинном лице. Потом-то мне объяснили: этих часовых тренируют на невозмутимость. Пусть дети за обшлаг дернут, пусть дура, вроде меня, сунется. Стой, как искусственный. Ничто не силах смутить величия Королевства.
А грек, слабак, подмигнул красивой девчонке. Не знаю, что у него сработало: недостаток дисциплины, вековая тяга эллинов к красоте или средиземноморский темперамент, играющая кровь.