Страница 27 из 84
Татьяна и Александр Георгиевич не повернулись к подошедшим, не изменили позы, не заговорили — они открыто оставались там, во владениях близости, объединившей их кружением снега. Оттого Пегов вдруг почувствовал смущение от своего почти школярского грехопадения. И тоже не мог выдавить из себя ни слова.
Татьяна смотрела перед собой на горы. Вдруг она произнесла, ни к кому не обращаясь:
— Сначала они были нарисованы мелом, потом углем, потом — акварель. А вот — масло. Яркое, иконописное.
В который раз Пегов подумал о том, как точно она видит — вот этот поэтапно редеющий снегопад тоже, — и как странно в ней соединяется эта образность зрения и все ее непривлекательные нелепости.
— Ты моя Андрюшенька Рублева, ты моя бог-мать, бог-дочь и бог-дух святой в одном лице. Притом — прекрасном! — Александр Георгиевич осыпал это самое лицо поцелуями, но Татьяна осталась неподвижной, будто и не к ней был адресован порыв.
Она смотрела на горы.
В ресторане все много пили, много ели и много танцевали. И народу было много. Кто-то за соседним столиком — там гуляли приехавшие на «уик-энд» из города — узнал Татьяну (видимо, по портретам в книгах или по телевизионным передачам) и послала ей бутылку шампанского. Она шумно поблагодарила, сама пригласила на танец приславшего вино.
Пегов видел, как в танце у нее тяжело и некрасиво дергается в низком вырезе красной с блестками кофточки тяжелая грудь, а сама кофта все время поднимается на спине, открывая белесую полоску тела над юбкой.
— Мне иногда кажется, что это ты за нее стихи сочиняешь, — сказал он Асе и взял через стол ее руку.
Ася весь вечер была грустна и растерянна, Пегову хотелось ободрить ее. Она закрыла глаза:
— Я же предупреждала, что бездарна. Бездарный ученый, бездарная женщина. А она — поэт. «Веленью божию», — как сказал бы Александр Георгиевич… Иногда у нее в одной строке все, чему я не могу найти имени целую жизнь.
— Просто ты до несуразности добрая. И талантливая. Подруга талантливая. И женщина талантливая. Все понимаешь.
— Не надо жалеть меня. Я ведь и вправду все понимаю. — Ася отняла руку.
Татьяна неумело плясала «шейк», и ее толстая коса неритмично болталась по широкой простонародной спине.
«Скучно, девочки», — подумал Пегов.
— Я позвоню тебе в Москве, — сказал он Асе. — Я же «собрал» твой номер.
— Зачем? — удивилась она. — Ведь ничего не случилось. Если бы случилось — позвонил бы, не предупреждая.
Москва была Москвой, календарь швырял недели (понедельник-пятница), и Пегов уже забыл и горы, и храм в клубах снегопада, и Асю. Лишь иногда, во время редких свиданий с какой-нибудь женщиной, когда та в отсутствие его сыновей-близнецов «просачивалась», как говорил Александр Георгиевич, в пеговскую квартиру и начинала домовито мыть посуду или вызывалась постирать рубашку, Пегов пугался, что это уже симптом того, что женщина собирается утвердиться в его доме надолго. Рубашки его особенно страшили и настораживали. И тогда откуда-то из дальних далей подкорки всплывали Асины слова: «Нету — «будет». «Нету — «долго». И он твердил их про себя, как текст охранной грамоты.
В НИИ уже все знали про строевский «гремящий роман с поэтессой», Александр Георгиевич рассказывал мужчинам подробности и, понизив голос, говорил:
— Понимаешь, я не хочу называть ее имени… — и тут же, цитируя какую-нибудь известную строчку Бурминой, заливался гордым смехом: — Да, это — «Шекспир — XX век»!
Пегов не поддерживал разговоров на эту тему, и тот в конце концов отстал от него. Хотя, рассказывая о Бурминой другим, продолжал повторять: «Пегов не даст соврать».
Прошли май, и июнь, и июль.
Август вдвинулся в комнату лаборатории махиной липкой жары. Жара была тем нестерпимее, что система «эйр-кондишн», всю зиму гнавшая в помещения арктический холод, перед которым были беспомощны техники-смотрители, сейчас поддавала жару. Пегов сидел над страницей отчета. Непорочная белизна ее была нарушена лишь одинокой строкой: «За отчетный период лаборатория…» Вывести следующую не было сил, Пегову хотелось написать только: «Была жара, жара плыла. В июле было это». И мысленно поправлял себя: «В августе».
— Наш ЛЭП во власти нелэпости климата. Картина кисти… — Александр Георгиевич распахнул дверь лаборатории.
Пегов сделал вид, что углублен в работу, но Строев, уже шагнув к нему, увидел девственную чистоту страницы:
— Температура воздуха не благоприятствует любви, а также научной деятельности. Хотя, впрочем, моя-то!.. — Он ждал вопроса, но Пегов сонно молчал. И тогда Александр Георгиевич опустил на лист отчета раскрытый журнал. Пегов увидел: цикл стихов Бурминой. И заголовок первого стихотворения: «Апрельский снегопад».
— Художественное чтение у нас — в коридоре, — сказал он.
— Ну и глупо, — обиделся Строев, — ты лучше почитай, — и вышел. От двери крикнул: — Только не потеряй журнал. Единственный экземпляр.
Пегов перевел взгляд на раскрытую журнальную страницу.
Кто простегал снега
Прилежницей-капелью,
Вонзая иглы в перья
Пологих одеял?..
«Действительно — кто?» подумал Пегов и вдруг увидел склон горы за храмом. И впрямь похожий на пухлое белое одеяло, простеганное острыми каплями, срывающимися с сосновых веток. Он читал, и к нему возвращалось все, что он забыл, а может, и не заметил даже тогда.
…Вслепую, наугад
Воздвиг из сосен крепость.
Но это ведь нелепость:
Апрельский снегопад!
Апрельский снегопад —
Заклятый враг резонов,
Попратель всех сезонов
И низвергатель дат…
Какая-то веселая отвага причастности к этой свободе от календарей, нелепице и неподвластности привычному ходу событий наполняла его, и уже точно собственное утверждение он произнес вслух:
И вправду: эти дни —
Питомцы беспорядка
Нам, видимо, сродни,
Близка нам их повадка…
— Что вы сказали, Леонид Эдуардович? — отозвалась стоящая у прибора лаборантка.
— Вот дура! А хвасталась чем? Новой дубленкой! — сказал Пегов.
— Кто? Директорская секретарша? — спросила лаборантка.
— Секретарша, секретарша…
— Это точно, она — дура, — согласилась лаборантка.
Стихи были о любви, которая застигает вопреки прогнозам и уверенности, подобно этому апрельскому снегопаду, попирая резоны и привычки и, подобно снегопаду в апреле, может отхлынуть, но все равно беспримерность ее повадки будет преследовать тебя всякий раз, когда размеренная походка календарей и дел старается приучить тебя к незыблемости распорядка жизни, который ты предписал себе.
И уже не было ни жары, ни лаборантки у прибора, и прохладное ощущение полета вдруг наполнило все пеговское существо.
…Ася ответила сразу, в телефонной трубке даже не прозвучал гудок. А может, и прозвучал, но Пегов услышал только ее голос.
— Что случилось? — спросила она.
— Случилось. Апрельский снегопад, — ответил Пегов и теперь услышал еще, как колотится у него сердце.
— Нет, — сказал Ася, — уже август.
— Значит — апрельский снегопад в августе, — сказал Пегов».
Вот написала. Вот прочла тебе. Ну и — как? Не говори, не говори ничего, пожалуйста. Не понравилось? Но рассказ-то еще ученический, первый. А сочинять, оказывается, жутко интересно. По неведомому зову, приказу к тебе сбегаются предметы, люди, обрывки разговоров, стихи, прочитанные московским поэтом на вечерних посиделках, давние воспоминания… И люди на обыкновенном листе бумаги начинают править бал своих поступков.