Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 14

Почему, когда она смотрела на звезду, тоска серой петлей стягивала ей горло? По чему она тосковала? По этому свету, что за ней в ее смерть никогда не уйдет?

Раньше, в детстве, она любила звезды. Учебник астрономии читала, как сказку. В театральный бинокль на них из окна часами смотрела. И такая же, точно такая тоска сдавливала грудь, глотку. Отчего?

Потом тоска ушла вглубь, отпустила. На много лет – пока Мария выучивалась, жила с мужем, рожала детей. Пока она работала в школе, сама учила ребят. Некогда тосковать было. Уйдешь в школу к восьми утра – и притащишься домой в девять вечера, еле-еле, кляча. А утром, до работы, еще надо встать и приготовить обед, чтобы муж и дети накормлены были, на нее не ворчали.

Она снова посмотрела на звезду. Звезда, звезда, а я знаю, как тебя зовут. Ты – Марс. Красный Марс. Звезда войны ты, вот ты кто.

Слезы на морозе вытекли сразу из обоих ее глаз. Покатились по щекам.

«Вы там, на звездах. Игнат. Андрюшенька. Вам там хорошо. А мы вот здесь… страдаем».

Она подняла лом, размахнулась и изо всей силы всадила, как копье в бок зверя, в покрытый черной толстой коркой тротуар.

Искры льда разлетелись во все стороны, попали ей в лицо, в глаза, она успела зажмуриться. Острые, хуже стекла.

И опять подняла лом. И снова ударила.

И пошла, пошла ударять, долбить, бить. Бей, бей ломом лед, старая баба, бей. Забей свою тоску. Забей свою память. Она ведь у тебя еще живая.

Муж Марии погиб на пожаре. Глупо, бесславно и героически. Шел мимо, дом горел, полыхал – пожарники матерились, огонь пеной заливали – а из окна первого этажа – вдруг – ребячий крик. Игнат и бросился. Думал – успеет, выпрыгнет. Девчонку из окна выбросил пожарникам, они поймали, а на самого балка горящая упала, придавила. Вытащили его, но не спасли. Задохнулся.

Бей, бей ломом, вот так, еще размахнись. Еще ударь.

Старшего сына машина задавила. После выпускного вечера, когда, счастливый, он и танцевал в первый раз, и с девушкой поцеловался в первый раз, и в первый раз шампанское пил. Все – впервые. И смерть у него была тоже – в первый раз.

Пьяные богатые ребята на «мерседесе» мчались, сшибли Андрея, как кеглю. Головой об асфальт пацан ударился. Врачи сказали – умер мгновенно. Не мучился.

А потом, после Андрюши, и маму Мария похоронила. Мама ее от горя сгасла, как тонкая церковная свеча.

И так они остались жить на свете с Петей. Мария – и Петя. Мать – и сын.

В их куцей семье, значит, была баба, был и мужик. Все было правильно.

Мария бросила лом на дорогу. Взяла лопату. Прошмыгивали первые, редкие машины. Автобусы ползли по скользой дороге, еще пустые. Нет, кто-то уже в них, нахохлившись, сидел, ранние пташки.

Мария загребла наколотое в лопату, приподняла, с хаком, как мужик, тяжело отбросила крошево льда и снега в придорожный сугроб. Ей уже становилось жарко. Она сбросила на тротуар куртку, осталась в свитере.

В этом старом свитере она выходила замуж. Расписывалась с Игнатом. Как давно это было! Далеко отсюда. В заснеженном сибирском городке. Белого платья у нее не было, но к волосам, тогда еще густым, Мария белый бумажный цветок прицепила.

В грубой овечьей шерсти свитера еще там и сям попадались сухие цветы, опилки, даже мертвые пчелы.

Она все сделала. Закончила, когда уже рассвет залил бело-зеленой жиденькой пахтой улицы, переулки, старые дворы. Приволокла лом и лопату домой. Хорошо, у них цокольный этаж, даже полуподвал, немного в земле сидит, как в могиле, их камора. Далеко волочь инструменты не надо.

Стала ключом в замке ковырять – ан нет, изнутри закрыто. Позвонила.

– Сынок, открой!

Шлеп-шлеп – шаги по коридору.

– Мама, это ты?

– Да!

Дверь нараспашку. Дыма табачного полна прихожая. У мальчонки раскосые, веселые глаза. Хитрые. А щеки бледные: не выспался. В прогале его комнаты – бараньи завитки дыма, тусклые призраки рюмок и окурков на столе, перевернутые стулья, скомканная бумага валяется под ногами. Так, ясно. Пил-курил-писал.

– У тебя гости? Так рано?

– Уже не рано, мама. Уже восемь. Гости не у меня, а вроде как у тебя. – Смешок сына резанул ее лезвием по уху. – На кухне найдешь.

Мария стащила рукавицы, скинула валенки, босиком прошлепала в кухню.

Да, он сидел здесь, на колченогом табурете, что вот-вот упадет, подкосятся кривые слабые ножки.

Это был и правда ее гость.

– Доброе утро, Маша.

– Доброе утро, Степа.

Кровь как под напором бросилась ей в щеки, и без того красные, потные.

Он загасил окурок в блюдце, вместо пепельницы.





«Как и не расставались. Но ведь пришел – и уйдет. Намек такой: давненько, мол, у меня не была. Приходи, значит. Приходи, уберись, сготовь, постирай».

Степан погладил ладонью бритую, лысую голову. Розовая кожа на голове слегка поблескивала, будто намазанная маслом. Такими лысыми бывают только младенчики. Что-то нежное, младенческое было в нем, несмотря на могучие плечи, твердые губы, прямой, буравящий светлый взгляд. У него были такие глаза, как бусины горного хрусталя у нее на шее на тонкой нитке – если бы он подарил ей эту низку на день рожденья!

Но подарил не он.

Другой.

– Есть будешь?

– А что есть?

– Привереда. – Мария улыбнулась. Он взял ее руку, слегка пожал. «Хочет, – подумала она. – Соскучился. И я, может быть, соскучилась. И что нашел в старой бабе?» – Все есть. Что надо. Каша овсяная. Картошечка вчерашняя. Хлеб, масло… мойва, очень жирная, отличная. Чай. И даже кофе есть. Молотый. Немного осталось, тебе хватит. Заварю?

Он потянул ее к себе, усадил на колени.

– Машка…

Руками груди нашел. Голову на ее шею положил. И так замер.

– Ну, ну… Пусти… Петька войдет…

Он вытолкнул ее с колен со вздохом, будто в воду столкнул: плыви.

Мария разогрела кашу, щедро наложила Степану в тарелку, масла кинула, вытряхнула из банки остатки кофе, залила кипятком; села, смотрела, как он ест. Баба всегда жадно смотрит, как мужик ест. Это природа так положила. Бог так положил.

Бог?.. Где Он, Бог…

– А ты? – спросил он с набитым ртом.

– Не хочу. Завтракала. Я уж наработалась.

– Какие эти штаны твои… – Он жевал, глотал, причмокивал вкусно, улыбался, большой, здоровый, крепкий, радостный, счастливый. – Забавные…

– Сейчас сниму. Сейчас стану женщиной.

Он ел, а она переодевалась – за ветхой желтой бязевой занавеской. Всовывала ноги в туфли. Узлом завязывала пояс широкой, как подрясник, черной юбки. «Вот ведь, целый век уже хожу в этой черной, траурной вытертой юбке. Не снимаю. Что это? Лень пойти, купить? Деньги на жизнь экономлю? Я сына должна кормить. И еще… этих…»

Не додумала. Взбила волосы руками. Еще густые, разбросаны вокруг головы, как у опричника, еще темные, хотя уже посоленные временем. «Меня тоже время приготовило, как блюдо. Посолило, поперчило. Ешь не хочу».

Вышла к нему.

– Ух ты, ах ты! Все мы космонавты… Красотка моя кабаре…

– Какого кабаре… погорелого театра…

Улыбалась. Стояла перед ним.

Он встал, утер рот рукой, улыбался тоже. Белые, молодые зубы блестели.

Вдруг на руки ее – как схватит!

И куда-то в живот, уже огрузлый, целует, целует…

– Ну все, все… – Довольный, что сдюжил, опустил на пол. – Я ведь что так рано пришел. Я сейчас с Петькой делами займусь.

У Марии стало холодно, ледяно сердцу.

– Знаю я ваши дела.

– Знаешь – и помалкивай. Все очень серьезно, Маша. Честно. Если не мы, то кто же?

Она наклонила голову низко, низко. Видела свои мозолистые пальцы, руки в замысловатых рисунках синих вен, лежащие на черном старом бархате юбки.

– Я все понимаю…

Он шагнул к двери. Вытащил из кармана черной рубахи пачку дешевых сигарет. Зубами одну вытащил.

– Я буду у… себя. Сегодня придешь?

Он уже повернулся, шел прочь, не ждал ответа, когда она расклеила губы и сказала тихо ему в спину: