Страница 22 из 38
Наталья Крандиевская все, что у нее было – свою молодость, красоту и прелесть, а заодно и свой поэтический талант, – отдала Алексею Толстому. Его дому. Его детям. И она не считала это жертвой: то были ее дети, ее дом, ее любимый муж Алексей Толстой. Но все это только до поры до времени. В 1935 году все рухнуло, и Крандиевская покинула Детское Село, где они до этого счастливо жили. Все подробности – весьма драматические и порою неприятные – опускаю…
Четвертой женой Толстого стала 26-летняя Людмила Крестинская, только что разошедшаяся со своим мужем писателем Баршевым. А Крандиевская вернулась к стихам. К горьким стихам.
А у Толстого все в порядке: дом по-прежнему полная чаша, молодая хозяйка, «быстрая, со звонким голосом, казалась мне женщиной, придуманной Алексеем Толстым, вышедшей из его книг» (Валентин Берестов). «Любимая секретарша» – она начинала работать у Толстого как литературный секретарь. Они жили в Барвихе. На широкую ногу. А за их спинами рассказывали анекдоты. Утро. В спальню Толстого стучится лакей: «Ваше сиятельство, машина подана. Извольте ехать в ЦК».
Ну, а теперь «песня о главном»: Толстой и власть. Возвращение в СССР было делом большого риска. Трудно было графу вписаться в рабоче-крестьянский интерьер, а еще труднее писать то, что требовалось власти.
23 февраля 1930 года состоялась премьера пьесы Толстого «На дыбе». Критики ее раскритиковали, но «товарищ Сталин» поддержал, указав, однако, что Петр I «выведен недостаточно героически». И в дальнейшем Сталин неизменно поправлял и направлял творчество Алексея Толстого в нужное русло.
В феврале 1942 года Толстой закончил драму «Орел и орлица», и снова коррективы Сталина: «Поменьше внимания уделяйте женолюбию Ивана Грозного, дайте правильную политическую оценку опричнины как средства борьбы и… – тут вождь сделал небольшую паузу, а потом жестко добавил: – Ликвидации оппозиции».
Вот этот госзаказ на литературу и постоянно выполнял Алексей Толстой. О литературе подобного рода Аркадий Белинков писал как об идеологии властвующей верхушки, которую «с салфеткой в руке обслуживала купленная, проданная, преданная литература».
В 1942 году Толстой подверг ревизии все части трилогии «Хождения по мукам», спрямил и спримитизировал события Гражданской войны, в текст романа «Восемнадцатый год» ввел имя Сталина. И сразу вся трилогия утратила психологическое напряжение и приобрела искусственно-бодряческое «оптимистическое» звучание. Такой же коррекции подверглись «Сестры»: роман, начатый в эмиграции как антисоветский, превратился в свою противоположность – в просоветский.
Про тенденциозный «Хлеб» (1937) и говорить не приходится. Официальный историк академик Минц ставил на полях рукописи Толстого указания: «Сталина больше», «крепче», «больше выделить предательство», «мало презрения» и т. д.
Искореженные произведения тем не менее шли «на ура». Сталин признал и полюбил Алексея Толстого. Подвыпив, Алексей Николаевич бахвалился: «Меня Сталин любит!» Друзьям говорил трезво и со значением: «Я обменялся с НИМ трубками!»
Вот образчик выступления Толстого на митинге в клубе писателей 19 марта 1941 года:
«Сталинская премия – это факел эстафеты на величественном, непомерном и неслыханном в истории пути Советского Союза, нашем пути к коммунизму… Настоящему собранию рапортую о работах, которые я должен выполнить в 1941 году: к маю закончить роман «Хмурое утро» – третью книгу трилогии «Хождение по мукам». К осени этого года начать третью книгу трилогии «Петр I», с тем, чтобы закончить ее в 1942 году. Да здравствует вдохновитель нашего советского творчества товарищ Сталин!»
Вот она, трубка вождя, которую раскуривал Толстой.
Разумеется, не всем нравилось, что говорил и писал Толстой. Среди прочей почты сохранилось письмо одной читательницы, которая писала Толстому как депутату Верховного Совета СССР в ноябре 1937:
«Сегодня я сняла со стены ваш портрет и разорвала его в клочья. Самое горькое на земле – разочарование. Самое тяжелое – потеря друга. И то и другое я испытала сегодня. Еще вчера я, если можно так выразиться, преклонялась перед вами. Я ставила вас выше М. Горького, считала вас самым большим и честным художником… Вы казались мне тем инструментом, который никогда, ни в каких условиях не может издать фальшивую ноту. И вдруг я услышала вместо прекрасной мелодии захлебывающийся от восторга визг разжиревшей свиньи, услышавшей плеск помоев в корыте… Я говорю о вашем романе «Хлеб»… в «Хлебе» вы протаскиваете утверждение, что революция победила лишь благодаря Сталину. У вас даже Ленин учится у Сталина… Ведь это прием шулера. Это подлость высшей марки!.. Произвол и насилие оставляют кровавые следы на советской земле. Диктатура пролетариата превратилась в диктаторство Сталина. Страх – вот доминирующее чувство, которым охвачены граждане СССР. А вы этого не видите? Ваши глаза затянуты жирком личного благополучия, или вы живете в башне из слоновой кости?… Смотрите, какая комедия – эти выборы в Верховный Совет… Ведь в них никто не верит. Будут избраны люди, угодные ЦК ВКП(б)… Сплошной фарс… Или, может, вас прикормили? Обласкали, пригрели, дескать, Алеша, напиши про Сталина. И Алеша написал. О, какой жгучий стыд!..»
И в конце этого очень эмоционального письма в адрес Алексея Толстого: «Я вас, как художника, искренне любила. Сейчас я не менее искренне ненавижу. Ненавижу, как друга, который оказался предателем».
В оправдание, нет, лучше в понимание Толстого следует сказать, что он, как и многие советские писатели, постоянно жил под страхом репрессий. Он ясно понимал, что «дружба» со Сталиным – это мнимая дружба и она, когда наступит роковой час, не защитит его. И еще надо отметить то, что он, действительно, пел дифирамбы и осанну власти, но в отличие от многих коллег не писал доносов. Более того, пытался некоторых писателей, попавших в беду, защитить, вытащить из лагерей, в частности, своего старого знакомого писателя Георгия Венуса. Толстой непосредственно обращался к Ягоде, а затем к Ежову с просьбой не карать Венуса.
Однако не защитил. Но не его это вина. Над самим Толстым в последние годы его жизни начали сгущаться тучи. Незадолго до его смерти Сталин вызвал к себе Фадеева и приказал раскрыть очередной заговор международных шпионов. По мнению вождя, среди них были писатели Павленко, Эренбург и Алексей Толстой. «Разве вам неизвестно, – спросил Сталин Фадеева, – что Алексей Толстой – английский шпион?»
Не умри Толстой вовремя, не избежать бы ему печальной участи «шпиона» и «врага». Ликвидировали бы, не колеблясь. Но никаким шпионом Алексей Толстой, конечно, не был никогда. Конформистом? Это стопроцентно всегда.
23 февраля 1945 года Алексей Толстой умер, ушел другом, не успев стать врагом. И газеты кинулись в громкий плач. «Тяжелая утрата», «Писатель великого народа», «Верный сын народа», «С гордо поднятой головой», «Русский талант», «Живой в памяти поколений», – кричали заголовки газет.
Толстой как человек ушел. Толстой как писатель остался. Любопытную реплику бросил в далекие 20-е годы управдом дома на Малой Молчановке, где жил Толстой: «Обаятельный господин. Отпускает же столько господь одному!..»
Да, таланта отпустил много. У Толстого был удивительный живописный дар.
«Особенным свойством великих мастеров эпоса является умение сообщать изображаемому подлинность, – отмечал Юрий Олеша. – У Алексея Толстого подлинность просто магическая, просто колдовская!»
21 января 1942 года в Ташкенте Корней Чуковский записал в дневнике об очередной встрече с Толстым:
«Он всегда был равнодушен ко мне – и хотя мы знакомы с ним 30 лет, – плохо знает, что я такое писал, что я люблю, чего хочу. Теперь он словно впервые увидел меня и впервые отнесся сочувственно. Я к нему все это время относился с большим уважением, хотя и знал его слабости. Самое поразительное в нем то, что он совсем не знает жизни. Он – работяга: пишет с утра до вечера, отдаваясь всецело бумагам. Лишь в шесть часов освобождается от бумаг. Так было всю жизнь. Откуда же черпает он все свои образы? Из себя. Из своей внутряной, подлинно-русской сущности. У него изумительный глаз, великолепный русский язык, большая выдумка, – а видел он непосредственно очень мало. Например, в своих книгах он отлично описал 8 или 9 сражений, а ни одного никогда не видел. Он часто описывает бедность, малоимущих людей, а общается лишь с очень богатыми. Огромна его художественная интуиция. Она-то и вывозит его…»