Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 37



Но зачем, собственно, я описываю все эти мелкие подробности? Я вспоминаю об этом потому, что большую любовь к воде, – к пруду, озеру, реке, и особенно к морю – я пронес с собой через всю мою жизнь. Ведь как ни люблю я природу во всех ее видах – луга, поля, степи, леса, горы и даже пустыни – море волнует меня глубже всего. Вновь и вновь, уже взрослым, я возвращался к мысли, что зря не избрал своей профессией профессию судового инженера, что давало бы мне возможность постоянно плавать по морям, побывать во всех новых, самых далеких странах. Ведь путешествовать всегда было моей мечтой и страстью. Но заговорив о такой «мирской» возможности выбора профессии, я должен тут же добавить, что иногда я в своих мечтах впадал в другую крайность: стать лесничим, все дни проводить в глубоких лесах, скажем, где-то в Карпатах, в тишине, в спокойствии.

Игры, как кукольный театр, появились уже в более позднем детском возрасте. Сцену для миниатюрного кукольного театра, кулисы, занавес, все это из картона и дерева, да и сами куклы, стандартные персонажи наиболее распространенных кукольных пьес, а также тетради их текстов, продавались в писчебумажных магазинах. Соорудить из этих реквизитов театр и поставить пьесу помогал мне отец, сам большой любитель кукольного театра. Позже, когда я подрос, я не только сам ставил спектакли, но и по-своему переиначивал пьесы, а потом, лет с четырнадцати, сочинял свои собственные. Помню две из них. Одна, шуточная, называлась «Принцесса Одуванчик, ушастая и носатая», и была в стихах. Зрителями были: мои брат и сестра, родители. Вторая, но уже не для кукол, была серьезная, на тему о подвиге библейской Эсфири. Я написал ее шестнадцатилетним юношей, в период моего увлечения еврейским национализмом, о чем еще расскажу. Ее ставили любители-студенты, в здании хлебной биржи, выручка пошла на помощь детям жертв одного из многочисленных погромов в России, кажется, кишиневского.

В раннем детстве я часто только казался играющим, в действительности же я прислушивался к разговорам взрослых. В этом они убеждались, когда я выдавал себя, внезапно вставляя в их разговор какое-нибудь словечко. В мой адрес часто раздавалось «епГап! ТегпЫе». Играя один, я уходил в свои фантазии, мечтал, продолжал в игре сказки, одушевлял неодушевленные вещи. Впрочем, это свойство жить, когда захочешь, в нереальном мире, созданном собственной фантазией, но ничуть не менее ярком, чем действительный мир, осталось у меня на всю жизнь. Оно очень выручало меня в тяжелые времена, особенно трехкратного тюремного одиночества.

Но вот, неведомый мне мир других детей-ровесников открылся мне там, у бабушки Иоганны. Мне было тогда меньше шести, то есть меньше школьного возраста. А так как я родился в конце года, в декабре, то мне разрешили начать посещать начальную школу даже раньше шести лет. Однако не в школе, а до нее, я узнал этот странный мир других «я». Бабушка была членом еврейского благотворительного общества. Она взяла на себя обязанность надзора над сиротским приютом для девочек, который это общество содержало, была его заведующей. Там она в одной из его комнат и поселилась.

Атмосфера семьи

Мой отец (звал я его «папа́», а мать «мама́», на французский лад, или также по-чешски «татинек» и «маминка») никогда бабушку не посещал, по меньшей мере, в течении нескольких лет. Причина этой размолвки была мне неизвестна, и хотя впоследствии я узнал всю эту историю, теперь я ничего не могу толком припомнить. Подобных историй, каких-то запутанных отношений между родственниками, было как будто в нашей семье не мало. Ничего я не знал о дедушке (муже бабушки Иоганны), вероятно, его я не застал в живых. А родителей отца – вторых бабушку и дедушку – я хотя и помню отлично, но чуть ли не по одной единственной встрече. Жили они в деревне Светла близ селения Кардашова Ржечица, а Светла – это то место, где родился отец, или даже где он учительствовал, в Южной Чехии. Это край «письмаков», чешских братьев, остатков гуситов. По семейным традициям – Кольманы происходили из Северной Италии, из местности около озера Лаго-ди-Комо, из тех же мест, откуда в Чехию, в 19-ом веке, прибыли предки Больцано. Об этом я узнал позже, когда занимался биографией этого замечательного мыслителя. Если мне память не изменяет, Гёте, описывая свое путешествие по Италии, называет оба городка: Больцано и Кольмано. Мой прадед или прапрадед был скрипичным мастером и скрипачом. Дед, отец моего отца, тоже производил скрипки и играл на скрипке, но одновременно был проповедником-сектантом. На скрипке чудесно играли и отец, и брат Рудольф, который сам и сочинял, импровизировал, и со своей скрипкой никогда не расставался. Отец и внешне был похож на итальянца, смуглый, с большими усами а ля Гарибальди. Его портрет, выполненный крупным художником, масляными красками, уцелел при нацистах, и мать подарила его мне после моего возвращения в Прагу. Он висел в нашей квартире «Под Боржиславкой». Но в 48 году, как и большинство дорогих мне вещей, пропал – его попросту украли либо чехословацкие работники госбезопасности, либо вселившийся в мою квартиру новый жилец.



Что же касается неладов между отцом и бабушкой Иоганной, то хотя я и понимал, что отцу неприятно, когда я хожу к ней, и хотя я и уважал его больше кого бы то ни было на свете, но все же отказаться от частых посещений сиротского приюта было бы мне больно. Да и отец не требовал этого. Я помню, что любил играть с девочками. Все они были одеты в одинаковые синие платья. Но играл я не со сверстницами, а обязательно со старшими, и они любили играть со мной. В приюте было свыше 60 девочек, от 6 до 18 лет. Больше всего я привязался к самой старшей, к Гермине, уже кончавшей среднюю школу. Когда однажды учительница, фрейлейн Текла (немецкая еврейка), «идейный» руководитель приюта, спросила меня, кто из воспитанниц мне нравится больше всех, я без стеснения громко заявил: «Я люблю Гермину и больше никого!» И я совершенно не понимал, почему все расхохотались, и после этого любовного признания поддразнивали меня. В глубине души я считал всех, а в первую очередь учительницу – типичный синий чулок – дурами.

Атмосфера в приюте была не ахти как здорова. Думается, что это характерно для любого закрытого детского и юношеского заведения. Сиротский приют был заведением с религиозным иудаистским уклоном, с посещением раввина по праздникам и каких-то еврейских богачей, членов правления благотворительного общества.

Надо полагать, что этот религиозный дух был одной из причин неладов между отцом и бабушкой. Отец был человеком сугубо антирелигиозным; ксендзов, пасторов, раввинов, он не выносил и называл не иначе как «длиннополые». Он не мог примириться с тем, что бабушка, женщина умная, по существу не придававшая религии большого значения, в своей личной жизни, соприкасалась так близко с этим делом, да и невольно втягивала меня в эту атмосферу. Но в отношении отца к этому вопросу все же не доставало последовательности. Он так любил играть на скрипке, что не устоял и дал согласие играть в синагоге в самый большой еврейский праздник Йом-Киппур (Судный день). Играл он чудную древнееврейскую мелодию Кол Нидрей. С другой стороны, хотя отец на практике не отличался терпимостью, в теории он проповедовал ее. (Эту нетерпимость к чужим взглядам, особенно мировоззренческим, я, видно, унаследовал от отца, вдобавок оправдывая ее «принципиальностью», неправильно понятой мною.)

Как бы там ни было, сиротский приют долгое время был для меня чем-то светлым, чем-то выводившим меня из будней однообразной обстановки домашнего одиночества. Поэтому неудивительно, что я уделяю этому так много места, возможно больше, чем нашему «дома», которое представляло величину переменную. Мы несколько раз переезжали, все в тех же Виноградах. Родился я не то в Крамериовс, не то в Челаковского или же Коменского улице. Но названия этих улиц почему-то переменили. Позже мы жили в самых новых квартирах. Дома эти были четырехэтажные, и они, по очереди, были собственностью матери, ее приданым, капиталом, источником которого была кондитерская ее родителей, не то в Старой, не то в Младой Болеслави. В связи с какими-то неудачами с ценными бумагами или с крахом банка, где они хранились, дома перепродавались, менялись, и, наконец, переходили в другие руки. В последнем доме, на Шумавской, мы жили уже не как домохозяева, а как квартиранты, снимали четырехкомнатную квартиру. А после смерти отца в 1912 году нам пришлось переехать в Вршовице, в трехкомнатную квартиру, в более скромный район города.