Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 37

Казалось, что этому дню не будет конца. Но стемнело, повалил густой снег, и хотя перестрелка все еще продолжалась, наши полевые кухни храбро подвезли нам питание – хлеб, горячий жирный суп, сладкий черный «кофе» с несколькими каплями рома – и на душе стало как бы легче. А постепенно затихли и выстрелы. И тогда, наконец, свернувшись калачиком, тщательно закутавшись в наши не очень теплые синие шинели, мы заснули тревожным сном.

И так продолжалось не то неделю, не то десяток дней подряд. Вдобавок, в последние дни русская артиллерия, как видно, пристрелялась. Но как сказано в коране: «Куллу интагаи» – «Все проходит». Проходит не только хорошее, увы, слишком быстро, но и плохое, хотя, на беду, уж очень медленно. Прошла и эта маета. Нас сменили, и мы перебрались в Такшань, на пару-другую дней, чтобы отдохнуть, отоспаться, обогреться, а потом снова туда же, в наши окопы. В блаженной уверенности, что с утра отмоемся в полевой бане при санбате и что там произведут дезинфекцию нашего белья и мундира, я улегся спать на том же сеновале. Наконец-то, я даже смог разуться и отчасти раздеться. Ну и высплюсь же я!

Но не тут-то было! Правда, баню нам устроили, причем даже не назавтра, а этой же ночью, но совсем другую, чем мы ожидали. А от неразлучных спутниц войны, вшей, этих крохотных кровожадных бестий, которые, заражая нас сыпняком, пуще пуль и осколков, сеют смерть, на сей раз я так и не избавился. То исчезая по временам, то вновь появляясь, они мучили меня всю войну, и в плену, а затем снова решительно заявили о себе и в гражданскую войну.

Только что я успел зарыться с головой в вонючее, прогнившее сено, как вскочил, ошалелый. Кругом светло, как днем, стоит оглушительный грохот, снова и снова бабахают снаряды, слышны вопли, истошные крики, ржанье лошадей, гиканье. Хаты и сараи гуцулов пылают. И хотя мой сеновал пока цел, оставаться в нем нельзя. Хватаю винтовку и, кое-как спросонья напялив на себя вещи, выскакиваю наружу. Что тут творится! Настоящая классическая паника, массовый психоз, как он описан в учебниках психологии. Обезумевшие от страха люди знают только одно: спасти свою жизнь, бежать от огня, от этой пальбы. Организованность, разумный порядок, дисциплина – ничего этого нет и в помине, один только животный страх. Безумие одинаково охватило офицеров, как и солдат – бежать, бежать!

Неширокая дорога вилась по склону – справа над нами гора поднималась вверх, слева глубокий обрыв в долину. Смятение, давка, столкновения, ругань не прекращались. То и дело застревал какой-нибудь лафет, чуть ли не опрокидывалась повозка, спотыкалась лошадь, угрожая свалиться в пропасть. Вместе со здоровыми бежали легкораненые. Какой-то офицер, стегая направо и налево своим хлыстиком, пробивал себе дорогу. Были и такие господа, что угрожали пистолетом. И хотя снаряды не попадали на эту часть дороги, близкая канонада не стихала. Более того, где-то там начали строчить очереди «максима», русского пулемета, особый звук которого мы уже научились различать. И все это в освещении зарева горящих Такшань. Что же случилось с остатком несчастных их жителей, с этими детишками, женщинами, стариками? Но не успел я подумать об этом, как все прекратилось – я потерял сознание.

От чего я очнулся – не знаю. Над собой увидел ясное зимнее небо, – серп луны, – снег блестел. Вокруг царила волшебная тишина. Я чувствовал себя хорошо, нигде ничего не болело. Но тут я вспомнил о только что пережитом кошмаре. Не сон ли мне приснился? Или я сплю теперь? Первое, чего я хватился, была моя винтовка. Ее нет со мной. Где же она? Я понял, что лежу навзничь в каком-то сугробе, хотел подняться, но не смог, почувствовал невыносимую боль в спине. «Что это, неужто ранило? Где я? И почему такая тишина? Я лежу здесь целые сутки, и весь этот хаос на дороге уже прошел? А, может быть, я уже по ту сторону фронта, и если ранен, то меня подберут не наши, а русские санитары?» Такие примерно мысли проносились у меня в голове, и причудливо смешивались с другими: «Недавно был мой день рождения, мама, наверно, всплакнула, вспомнив обо мне. А скоро рождество. Новый год – 1915-ый, – где я встречу его? А где встретят его те гуцулы, или нет, они ведь православные, он у них, кажется, в другое время…»





Насильно я отделался от этого бреда и, превозмогая боль, поднялся на четвереньки. И первое, что я к неописуемой радости увидел, была моя винтовка. Всего в каких-нибудь десяти шагах торчала она надо мной в снегу. Я попытался доползти до нее, но не смог. Туго стянутый поясом, ремнями, нагруженный «теленком», патронташами, я сразу же обессилел. Попытался расстегнуть все, сбросить с себя, но это не выходило. Тогда я догадался – вытащил из-за пояса штык – он имел у меня вид острого двустороннего ножа – и начал перерезать им ремни. Это было чертовски трудно, на это ушло немало времени. Наконец мне удалось добраться до винтовки. Используя ее как палку, я поднялся на ноги, и стал медленно карабкаться вверх, бродя в глубоком снегу, то и дело останавливаясь, чтобы передохнуть, туда, к роковой дороге. До нее оставалось двадцать метров, не меньше. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что на ней все то же безумное движение, продолжается то же паническое бегство. Только теперь все происходило беззвучно, как в кинематографе (тогда ведь все фильмы были немые). И тут только я догадался, что со мной случилось. Я оглох, меня оглушило взрывной волной, которая и сбросила меня под откос, благо в глубокий снег. И я, должно быть, контужен, возможно, поврежден позвоночник. Какая-нибудь заблудившаяся на дороге граната все это наделала. Вот откуда эта дикая боль в спине.

Я влился в этот поток, и опираясь на винтовку, ковылял дальше. Проезжала повозка с красным крестом, и я попросился подвезти меня. Сначала мне грубо отказали, но потом молодой врач сжалился и приказал меня посадить. Но тряска была ужасная, боль от нее нестерпимее, и я решил добраться до первого полевого госпиталя пешком. И добрался. Под самой горой была большая палатка, перевязочный пункт. Врач осмотрел меня. Никакого ранения или контузии позвоночника не оказалось. Зато были порваны мускулы на животе, который уже успел вздуться, как у беременной. Была поражена симпатическая нервная система, от этого резкие боли в спине. Мне сделали перевязку, туго забинтовали живот. Врач спросил, когда я в последний раз принимал пищу, и, узнав, что давно – ни перед отходом из окопов, ни после прибытия в Такшань нас не накормили – поздравил меня: «Ваше счастье. Иначе, с полным кишечником – верный перитонит и смерть. Не смейте ничего есть. Только пить можно». Мне предложили подвезти меня, но не лежа (мест не хватало для тяжело раненых) и, зная уже, что это значит, я отказался. С этим напутствием голодать, я поплелся дальше, к железной дороге, где меня должен был подобрать санитарный поезд.

До станции Шаторайяухей я добрался лишь на третьи сутки, в походе от одного медпункта к другому. Мне сменяли повязку, рана гноилась, а в двух лазаретах дали кое-как переспать ночь. Шел я, конечно, не один. Таких раненых и контуженных, которые могли передвигаться самостоятельно, была целая ватага. Полевая жандармерия, эта гроза дезертиров, давно остановила бегство, но нас не трогала. Благоприятствовала погода – морозы были не сильные. И, хоть на последнем пределе своих сил, я поспел удачно на станцию: санитарный поезд словно дожидался, чтобы увезти меня.

Через пару часов нас выгрузили в Кошицах (тогда, по мадьярски, Каша) в громадном карантине. Выкупали в ванне (помню, как я неловко чувствовал себя голым перед молоденькими сестричками, хихикавшими и щебетавшими что-то на непонятном мадьярском языке – слух, к тому времени, ко мне уже успел вернуться). Меня одели в свежее белье, перевязали, напоили, и, – какое наслаждение! – уложили в настоящую белоснежную постель! Так меня там, в карантине, продержали четверо суток, перевязывали, но гноившийся живот не трогали. А потом уложили в санитарный поезд, чтобы, наконец, отправить в госпиталь, в тыл. В вагоне койки были размещены в два этажа, я лежал на верхнем, и через окошко, ранним утром, увидел в солнечном сиянии Татры. Это неожиданное, сказочное видение запомнилось мне на всю жизнь. Но куда нас везут? Все равно. Не до того теперь. В вагоне душно, пахнет йодоформом, гноем ран, стоит непрерывный стон. Я впадаю в забытье. Наконец, поезд останавливается прочно, нас перегружают в трамвай, превращенный в санитарный. Где же мы? Да ведь это Прага! И представьте, какая случайность – госпиталь находится в моей «реалке»!